Максим Горький - Том 22. Жизнь Клима Самгина. Часть 4
— Да, я участвовал в Московском восстании. Он даже едва удержался, чтоб не назвать себя эмигрантом. Знакомство развивалось легко, просто и, укрепляя кое-какие намерения, побуждало торопиться. Толстая женщина поставила пред ним графин вина, пред Лиз — тарелку с цветной капустой, положила маленький хлебец.
— Садитесь за мой стол, — предложила Лиз, а когда он сделал это, спросила:
— Итак? Что же у вас делают теперь? Самгин начал рассказывать о том, что прочитал утром в газетах Москвы и Петербурга, но Лиз требовательно заявила:
— Это — меньше того, что пишут в наших буржуазных газетах, не говоря о «Юманите». Незнакомые люди, это стесняет вас?
Указывая на лысого, она быстро и четко сказала:
— Это — мой дядя. Может быть, вы слышали его имя? Это о нем на-днях писал камрад Жорес. Мой брат, — указала она на солдата. — Он — не солдат, это только костюм для эстрады. Он — шансонье, пишет и поет песни, я помогаю ему делать музыку и аккомпанирую.
Мужчины пожали руку Самгина очень крепко, но Лиз езде более сильно стиснула его пальцы и, не выпуская их, говорила:
— Через десять минут мы должны начать нашу работу. Это — близко отсюда — две минуты. Это займет полчаса…
— Час, — сказал солдат.
— Молчи! Мы — кончим, вернемся сюда, и вы расскажете нам…
Вмещался лысый. Хрипло, сорванным голосом он заговорил:
— Возвращаться — нет смысла. Проще будет, если я там выйду на эстраду и предложу выслушать сообщение камрада о текущих событиях в России.
«Я попал в анекдот, в водевиль», — сообразил — Самгин. И, с огорчением глядя в ласковые глаза, на высокий бюст Лиз, заявил, что он, к сожалению, через час уезжает в Швейцарию. Лиз выпустила его руку, говоря с явной досадой:
— Это я могу понять, там много ваших. Странно все-таки: в Париже немало русских эмигрантов, но они… недостаточно общительны. Вас как будто ее интересует французский рабочий…
Самгин тотчас предложил выпить за французского рабочего, выпили, он раскланялся и ушел так быстро, точно боялся, что его остановят. Он не любил смеяться над собой, он редко позволял себе это, во теперь, шагая по темной, тихой улице, усмехался.
«Случай, о котором не расскажешь друзьям. Хорошо, что у меня нет друзей».
Он размышлял еще о многом, стараясь подавить неприятное, кисловатое ощущение неудачи, неумелости, и чувствовал себя охмелевшим не столько от вина, как от женщины. Идя коридором своего отеля, он заглянул в комнату дежурной горничной, комната была дуста, значит — девушка не спит еще. Он позвонил, и когда горничная вошла, он, положив руки на плечи ее, спросил, улыбаясь:
— Вы можете подарить мне удовольствие, да?
Прищурив острые глаза свои, девушка не сразу поняла вопрос, а поняв, прижалась к нему, и ее ответ он перевел так:
«О, мсье, это всегда приятно, для того, кто умеет!» Быстрые поцелуи ее тоже были остры, они как-то необыкновенно щекотали губы Самгина, и это очень возбуждало его. Между поцелуями она шопотом спрашивала:
— Немножко позднее, мсье, когда кончу дежурство, да? Двадцать пять франков, мсье?
Выскользнув из его рук — исчезла.
«Деловито, просто, никакой лжи», — мысленно одобрил ее Самгин. Он ждал ее недолго, но весьма нетерпеливо. Явилась и, раздеваясь, сказала вполголоса:
— Мне очень лестно, что в Париже, где так много красивых женщин, на все вкусы, мсье не нашел партнерши, достойной его более, чем я. Я буду очень рада, если докажу, что это — комплимент вкусу мсье!
Гибкая, сильная, она доказывала это с неутомимостью и усердием фокусника, который еще увлечен своим искусством и ценит его само по себе, а не только как средство к жизни.
Самгин прожил в Париже еще дней десять, настроенный, как человек, который не может решить, что ему делать. Вот он поедет в Россию, в тихий мещанско-купеческий город, где люди, которых встряхнула революция, укладывают в должный, знакомый ему, скучный порядок свои привычки, мысли, отношения — и где Марина Зотова будет развертывать пред ним свою сомнительную, темноватую мудрость.
«Я, должно быть, единственный, на ком она развешивает эту мудрость, чтоб любоваться ею. Соблазнительна, как жизнь, и так же непонятна».
Думал о том, что, если б у него были средства, хорошо бы остаться здесь, в стране, где жизнь крепко налажена, в городе, который считается лучшим в мире и безгранично богатом соблазнами…
«Для дикарей и полудикарей, на деньги которых он живет и украшается», — напомнил он себе недавнее свое отношение к Парижу.
«Нет, люди здесь проще, ближе к простому, реальному смыслу жизни. Здесь нет Лютовых, Кутузовых, нет философствующих разбойников вроде Бердникова, Попова. Здесь и социалисты — люди здравомыслящие, их задача сводится к реальному делу: препятствовать ухудшению условий труда рабочих». Мысли этого порядка развивались с приятной легкостью, как бы самосильно. Память услужливо подсказывала десятки афоризмов:
«Истинная свобода — это свобода отбора впечатлений». «В мире, где все непрерывно изменяется, стремление к выводам — глупо». «Многие стремятся к познанию истины, но — кто достиг ее, не искажая действительности?»
В мозге Самгина образовалась некая неподвижная точка, маленькое зеркало, которое всегда, когда он желал этого, показывало ему все, о чем он думает, как думает и в чем его мысли противоречат одна другой. Иногда это свойство разума очень утомляло его, мешало жить, но все чаще он любовался работой этого цензора и привыкал считать эту работу оригинальнейшим свойством психики своей.
Доживая последние дни в Париже, он с утра ходил и ездил по городу, по окрестностям, к ночи возвращался в отель, отдыхал, а после десяти часов являлась Бланш и между делом, во время пауз, спрашивала его: кто он, женат или холост, что такое Россия, спросила — почему там революция, чего хотят революционеры. О себе он наговорил чепухи, а на вопрос о революции строго ответил, что об этом не говорят с женщиной в постели, и ему показалось, что ответ этот еще выше поднял его в глазах Бланш. Деловито наивное бесстыдство этой девушки и то, что она аккуратно, как незнакомый врач за визит, берет с него деньги, вызывало у Самгина презрение к ней. Но однажды, когда она, устав, заснула, сунув под мышку ему голову, опутанную прядями растрепанных волос, Самгин почувствовал к ней что-то близкое жалости. Он тоже хотел спать, а рядом с нею было тесно. Он приподнялся, опираясь на локоть, и посмотрел в ее лицо с полуоткрытым ртом, с черными тенями в глазницах, дышала она тяжело, неровно, и было что-то очень грустное в этом маленьком лице, днем — приятно окрашенном легким румянцем, а теперь неузнаваемо обесцвеченном. Закурив папиросу, он подумал:
«Что же, она, в сущности, неплохая девушка. Возможно — накопит денег, найдет мужа, откроет маленький ресторан, как та, в очках».
Затем вспомнил, что элегантный герой Мопассана в «Нашем сердце» сделал своей любовницей горничную. Он разбудил Бланш, и это заставило ее извиниться пред ним. Уезжая, он подарил ей браслет в полтораста франков и дал еще пятьдесят. Это очень тронуло ее, вспыхнули щеки, радостно заблестели глаза, и тихонько, смеясь, она счастливо пробормотала:
— О, вы — великодушны! Я всю жизнь буду помнить о русском, который так…
И, не найдя слова, она повторила:
— Великодушен.
Самгин милостиво похлопал ее по плечу.
На четвертые сутки, утром, он ехал с вокзала к себе домой. Над городом, среди мелко разорванных облаков, сияло бледноголубое небо, по мерзлой земле скользили холодные лучи солнца, гулял ветер, срывая последние листья с деревьев, — все давно знакомо. И хорошо знакомы похожие друг на друга, как спички, русские люди, тепло, по-осеннему, одетые, поспешно шагающие в казенную палату, окружный суд, земскую управу и прочие учреждения, серые гимназисты, зеленоватые реалисты, шоколадные гимназистки, озорниковатые ученики городских школ. Все знакомо, но все стало более мелким, ничтожным, здания города как будто раздвинуты ветром, отдалились друг от друга, и прозрачность осеннего воздуха безжалостно обнажает дряхлость деревянных домов и тяжелое уродство каменных.
«При первой же возможности перееду в Москву или в Петербург, — печально подумал Самгин. — Марина? Сегодня или завтра увижу ее, услышу снисходительные сентенции. Довольно! Где теперь Безбедов?»
Все четыре окна квартиры его были закрыты ставнями, и это очень усилило неприятное его настроение. Дверь открыла сухая, темная старушка Фелицата, она показалась еще более сутулой, осевшей к земле, всегда молчаливая, она и теперь поклонилась ему безмолвно, но тусклые глаза ее смотрели на него, как на незнакомого, тряпичные губы шевелились, и она разводила руками так, как будто вот сейчас спросит:
«Вам — кого?»
А когда Самгин осведомился о Безбедове, она беззвучно сказала:
— В тюрьму посадили.