Сборник - Чудо Рождественской ночи
Заезжий не договорил, а захохотал только пуще прежнего.
Оробел дед уж не на шутку: ни жив ни мертв сидит он возле черта… догадался он, что это черт был… А тот только хохочет все громче да громче.
– Ну что, старик, оробел! Не бойсь, я добрый малый!
А вот погляди-ко на этот домишка, не кабак ли? – указал он на какую-то избенку.
Поглядел дед: перед ними действительно был знакомый кабак. Легче деду стало. Поглядел он в это же самое время и на заезжего, поглядел да так и замер от страху: возле него сидел уже не заезжий, человечье все-таки подобие, а какой-то мохнатый котел с свиными ушами.
Ухнул только дед, а котел и говорит:
– Ну-ка, – говорит, – старичок, подержи-ка возжи-то, пока я бочонок выну.
Стал это он вынимать бочонок, видит дед – не руки у котла, а когти, и хвост откуда-то выглядывает. Как увидел это дед и когти, и хвост, так у него и волосы дыбом стали, и хмель весь прошел. Помер бы от страху дед, да на его счастье в эту пору петух крикнул. Только что крикнул он, у деда и язык развязался, и правая рука нашлась. Перекрестился он, проговорив: «Боже, помилуй мя, грешного!», и как сноп повалился на снег.
Очнулся уж он на постоялом дворе, в селе Клопихи, далеко от нашей деревни. А нашли его в сугробе проезжавшие извозчики. Шубы и шапки в помине не было. Туманцу, значит, подпустил деду окаянный заместо шубы да шапки. А кругом того места, где подняли его, такие овраги страшнейшие, что и Боже упаси! Не крикни петух, пропал бы дед, свернул бы себе шею; не больше сажени до оврага было, а в нем и дна не было.
С тех пор дед захирел да захирел. А через месяц и душу Богу отдал: доконал-таки окаянный старика, а старик был крепкий, здоровый такой…
– Ну, брат Акимыч, ты, можно сказать, ахинею нес…
Кого же это нынче черти-то обходят. Известный черт – водка! Со мной тоже бывало. Слушайте, расскажу…
Послал это меня раз наш батюшка-благочинный в город купить на два рубля отпускных листов да венчиков для усопших. Отправился я в город с одним тут нашим сельским мужичком. Приехали. Он поехал по своей надобности, а я пошел по своей. Ну, купил это отпускных листов и венчиков. Дело было к вечеру. Взяла это меня какая-то грусть. Думаю, дай зайду в питейный, толкну чарочку-другую, ан оно и будет веселее. Деньжонки-то были со мною, только перед этим продал дома теленка. Вошел это я в питейный, выпил там стаканчик-другой да и разохотился: еще никак стаканчиков пять-шесть пропустил, а может, и больше, кто ее знает, запамятовал. Время, вижу, позднеет, чего сидеть в питейном-то, проберусь, мол, на какой-нибудь постоялый двор, перехвачу чего-нибудь. Вышел это я из питейного и пробираюсь себе помаленечку к постоялому. Вдруг мне кто-то сзади кричит: «Эй, Парфен Кузьмич, постой-ка!»
Обернулся я, а из переулка выезжает на гнедке мужичок нашего прихода дядя Тит.
– Ты как же сюда? – спрашивает он.
– Да так, мол… – говорю, – по делу.
– Пойдем, – говорит, – со мною в село Митькино; там мне, – говорит, – нужно получить с одного мужичка деньжонки, давал ему, значит, в долг, а там мы с тобой толкнем по чарочке. Поедем, мне поваднее будет; да и тебе же, как видно, делать нечего. Едем, отец, что ли?
– А далеко это Митькино-то? – спросил я Тита.
– Да верст этак десять от городу будет, не больше.
– Что ж, пожалуй, поедем, – говорю и сел к нему в сани.
Проехали мы это городскую заставу, выехали в поле. Едем – все поле да поле, да кой-где лес по сторонам и больше ничего. Долгонько-таки мы с ним ехали, а села нет как нет. Думаю: что ж такое, какие тут, к черту, десять верст? И говорю Титу:
– Тит, что же ты говорил – десять верст, а вот уж мы сколько времени едем, а все села не видать.
– А кто ж его знает, говорят десять, – буркнул Тит, – говорю и я.
Опять едем. Спустились в овраг, поднялись на гору, проехали лес. Опять овраг – спустились. Опять гора – поднялись. Наконец-таки показалось и село.
– Вот оно село-то, – промолвил Тит и пужнул гнедка. Живо мы были в селе. Тит приостановил гнедка да и говорит:
– Старче, пойдем толкнем, что ли, по другой чарке.
– Не мешает, – говорю я, – да тут ведь и питейного-то не видать.
– И не надобно: тут один мужичок потихоньку торгует на дому, без патента, значит; мы к нему и юркнем, водка важная у него.
– Ну что ж, вали! – говорю.
Подъехали к избе. Тит привязал гнедка у крыльца. Пошли в сени. Тит околотил снег с сапог, и я давай тоже околачивать, но только было хотел войти в избу, чувствую, подошвы ног прихватывает морозом. Что за оказия? Глянул я на сапоги, а они, проклятые, без подошв… Когда я, знать, снег-то сколачивал о стенку, подошвы-то у них и отшиб.
– Тит, – говорю, – ведь дело-то дрянь!
– Что такое? – говорит.
– Да что! У сапог подошвы отлетели.
– Черт с ними и с сапогами-то, великое дело! Я говорю:
– Как же эдак? Неладно ведь, как же я поеду-то? Я отморожу ноги.
– Стой! – крикнул Тит, – никак кто-то гнедка отвязывает.
Тит выбежал на двор, слышу, кричит: «Ах ты собака! Ты хотел гнедка украсть! Нет, брат, врешь! Кузмич, поди-ка сюда!»
Я выбежал. Тит держал за ворот какого-то мужичонку.
– Кузмич, ну-ка размахнись да дай хорошую тукманку этому приятелю.
Я размахнулся, что было силы, и хлясть мужичонку по рылу. Мужичонки как не бывало, на снегу только и остались одни его сапоги.
– Ну вот, тужил о сапогах: бери и надевай, – сказал Тит.
Я надел, сапоги были по ноге и новенькие, а мои уж были порядком-таки поистрепаны, к тому же я у них и подошвы отшиб.
Вошли в избу. Изба как изба: о четырех углах и трех окнах. В избе никого не было. Тит закричал:
– Эй, дед! Где ты тут?
Из-под лавки показалась голова.
– Здесь, что те надо? – из-под лавки вылез старик.
– Да вот нам с другом дай-ко по стаканчику духовного-то.
Вытащил старик из-под лавки бутыль, налил нам с Титом по стакану, мы выпили, потом еще по стакану – выпили. Тит говорит:
– Не добавить ли?
– Надбавить, – говорю.
Еще выпили. Вдруг и Тит, и старик как в воду канули! В избе я остался один. Думаю, что же мне одному-то в избе делать: дай пойду на улицу.
Хотел выйти, но вспомнил, что дед ставил бутыль с духовным-то под лавку, дай, думаю, маленечко потяну; искал, искал проклятой бутыли – пропала. С тем и вышел из избы. На небе уж смеркаться начинало. Прошел я по селу раза два. Тита все нет. Вижу, дело дрянь, знать, и не приедет, верно напился пьян да где-нибудь и залег. Дай, думаю, пойду схожу к деду, не пришел ли он, спрошу, мол, у него дорогу на Тамбов. А я уж забыл, с какого конца села мы и въехали-то, искал, искал избы стариковской – пропала, да и только. Ну, думаю, все равно, пойду спрошу в другой. Вошел в одну избу, спрашиваю мужичка:
– Почтеннейший, скажи, пожалуйста, где бы мне тут пройти на Тамбов?
– Куда?
– На Тамбов.
– Нет, я такой деревни не слыхал.
– Да это не деревня, – говорю, – а город, да еще губернский. Как так не знать! В десяти верстах и не знать!
– Нет, не знаю.
Меня инда взорвало, я плюнул и вышел из избы. Думаю, что же это такое? Морочат, что ль, меня? Аль я за тысячу верст от Тамбова, что и не знают про него? Дай пойду на авось, не околевать же тут!
Вышел из избы, из села, иду по дороге, вдруг слышу топот, обернулся: Тит на гнедке догоняет меня и кричит:
– Кузмич, куда ж тебя черт понес? Что ж ты меня-то не подождал? Садись в сани, поедем, надо спешить, и то уж становится темно.
Сели. Едем. Гляжу на гнедка. А гнедко трусил, да как рванется вдруг и понес, и понес, несет, а впереди река. Испугался я, кричу Титу:
– Тит! Стой! Мы пропали!
– Чего ты орешь-то? Важное дело река?
Да как хватит гнедка-то кнутом! Гнедко фыркнул, махнул хвостом, и мы уж на другом берегу. Перелетели это мы реку – дальше летим, да так летим, что зги божьей не видно. А поле-то кругом открытое, ни деревца, ни кусточка – раздолье просто. Стал меня, знаете ли, понемногу страх забирать, заныло сердечушко-то. «Вот, – думаю, – погибель где моя. Прощай, мол, мать сыра земля». А на Тита погляжу, еще жутче станет: сидит это он, братцы мои, и усом не ведет, глазищами водит да зубы свои показывает, вот словно бы клыки свиные. Невтерпеж наконец стало мне, кричу ему:
– Стой, брат, довольно! Остановись!
Молчит Тит, зубы скалит.
– Ах ты, анафема! – кричу. – Что ж мне из-за тебя жены, детей лишиться? Доходный приход в трубу пустить? Стой! А то вот так и размочалю всю твою поганую голову!
А он молчит, анафема, зубы скалит да из-за рукава кукиш мне показывает, да толстый такой, ведь точно брюква из поповского огорода.
– А! Ты, мол, так-то, – говорю, да за руки его! Хотел, знаете ли придержать, чтобы гнедка-то остановить!
Как размахнется это он, братцы мои, да как хватит меня в ухо! Свету я Божьего не взвидел, так вот искры из глаз и посыпались…
Гляжу: Тит пропал, стоит передо мной мужичище в добрую сажень, а я какую-то бабу за ноги держу.
Баба кричит, мужик ругается…
– Ну, не сволочь ли ты долгогривая? Бабу за ноги тащишь! Дуй его, братцы!