Вениамин Каверин - Освещенные окна
Отцу выдали походный сундучок, флягу, складную койку. На внутренней крышке сундучка за кожаными петлями торчали ложка, вилка с ножом и тарелка. Койка была хорошая, легкая, и мы с Сашей быстро научились собирать и разбирать ее, так что отец пошутил, что следовало бы взять нас с собою. Он все как-то покряхтывал, было видно, что ему не хочется на войну. Он мог остаться, потому что ему было больше пятидесяти лет, но тогда пришлось бы выйти в отставку, а он служил в армии всю жизнь и считал, что нет ничего лучше, чем военная служба.
-- Армия, армия, армия -- только! -- говорил он.
Через два дня он стоял, махая палочкой, перед своей командой на Псковском вокзале. Бабы плакали, и в невообразимом шуме паровозных гудков, громыхания колес, топота ног солдат, вбегающих по доскам в товарные вагоны, веселый марш Преображенского полка был почти не слышен. Солнце поблескивало на медных тарелках, которые часто и звонко ударялись одна о другую. Отец стремительно махал палочкой, и мне было неловко за него, точно он вместе со своей командой притворялся, что не замечает плачущих баб, растерянности, пыли над перроном, всего, что вдруг стало называться войной. В открытой коляске с лакированными пыльными крыльями приехал командир полка Дашкевич-Горбатский. У него тоже были усы, но не острые, как у отца, а как бы распространявшиеся по лицу. Все смотрели, как он ловко соскочил с коляски, подал руку жене, а потом с бравым видом подошел под благословение архиерея. Мне показалось, что и архиерей благословил его как-то лихо. Оркестр умолк. Все снова стали прощаться. Бабы заплакали, закричали. Но эшелон стоял еще долго, часа полтора.
Отец подошел. Мне захотелось пить; он налил из своей фляжки в завинчивающийся металлический стаканчик. Он был озабочен, негромко говорил с мамой, но мне казалось, что теперь ему уже нравится идти на войну.
Наконец командир полка стал прощаться с женой, которая была во всем белом, кружевном, в шляпе с птицей, сидевшей на широких полях. Они поцеловались, а потом картинно, крест-накрест, поцеловали друг другу руки.
Оркестр, который почти все время играл, хотя его никто не слушал, погрузился в вагоны, поезд тронулся, и вместе с ним двинулась вдоль перрона вся шумная, пыльная, кричавшая, плакавшая толпа.
Отец еще был виден среди офицеров, стоявших на подножке. Он махал нам рукой. Мама сняла пенсне и молча вытерла слезы.
2
Отец ушел на войну, и поразительно, как мало изменилось в доме! Сперва полк стоял под Варшавой, потом был переброшен на Западный фронт. Узнали о смерти поручика Рейсара, бравого офицера, всегда немного пьяного, почему-то носившего серьгу в мочке левого уха. Поохали, поогорчались. Отец прислал свою фотографию. Он был в папахе, с черно-седыми усами на похудевшем лице, верхом, серьезно-грустный. Посадка была не кавалерийская, живот слегка выдавался. На груди -- медали. Эта фотография у меня сохранилась. Погордились, написали ему, поздравили -- и все пошло как прежде, когда он уходил в свою музыкантскую команду и к вечеру возвращался домой. Мать вспоминала о нем, жалела. Но редко, редко!
...Он вернулся из госпиталя в неподходящий день -- накануне вечеринки, которую старшие решили устроить на рождественских каникулах, хотя мама считала, что во время войны, когда в город ежедневно привозят раненых, нечего устраивать вечеринки. Но Лев был "за". И еще важнее, что "за" был тенор Вовочка, который снимал у нас комнату и в которого все были влюблены, даже Саша, аккомпанировавший ему на рояле.
Словом, все были огорчены, когда вернулся отец, потому что уже настроились на праздничный лад. В гостиной, которая была больше, чем столовая, накрывали на стол, а в столовой хорошенькие сестры Черненко клеили цепи для елки. Студенты помогали им, и весь стол был завален золочеными орехами, картинками, коробочками и ангелочками с крыльями из ваты. Конечно, отец сразу заметил, что все помрачнели, когда он пришел,-- испугались, что устроит скандал. Сестра сказала маме: "Даже сердце упало", и мама ответила: "А кто говорил, что не надо было этого делать?"
По-видимому, состоялся совет, на котором было решено, что Лев поговорит с отцом. Я не слышал этого разговора, кроме самого начала, когда Лев начал издалека, а отец мрачно усмехнулся, услышав этот задушевный непривычный тон. Они ушли, а потом Лев вернулся и сказал маме: "Обещал". И пожал плечами: очевидно, не был уверен, что отец сдержит обещание.
Он сидел за столом, похудевший, больной, с неестественно черными, покрашенными усами, в парадном мундире,-- захворал на позиции, и доктора думали, что язва желудка. Студенты смеялись, было шумно. Нам с Сашкой разрешили сидеть до двенадцати, и мы наелись до отвала -- с провизией тогда было уже туговато, а за ужином все было вкусное и много. Так что некогда было смотреть на отца. Но я все-таки посматривал: за столом было тесно, и там, где он сидел,-- тоже. Но вместе с тем вокруг него чувствовалась какая-то пустота, хотя Лев нарочно громко чокнулся и выпил за его здоровье. Отец пригубил и поставил рюмку на стол. Видно было, что он очень жалеет, что дал ему обещание.
И на другой день скандал все-таки разразился. Тенор Вовочка был мужчина жгучего вида, с толстой грудью и страстно раздувающимися, когда он пел, ноздрями. У него был хороший голос, который помог ему устроиться в тылу,-- и действительно было бы очень жаль, если бы немцы убили такого талантливого человека. Но отцу не понравилось, что Вовочка таким образом воспользовался своим талантом. Отец сразу же с презрением сказал о нем: "Дерьмо". Это показалось мне кощунством, потому что, кроме Льва, который относился к тенору иронически, весь дом благоговел перед ним.
Он снимал у нас лучшую комнату и, по-моему, не платил. Нянька ворчала, что он много жрет, не по уговору, поскольку его вообще не брались кормить. И действительно, говоря об искусстве, он съедал по две тарелки супа и по пять котлет. Саша утверждал, что это адефагия, или неутолимый голод, и для науки интересен вовсе не Вовочкин голос, а как раз его аппетит. Во всяком случае, это было накладно. Пел он очень охотно, и почему-то чаще всего -- романс "Тишина". Я помаю, как Лев, войдя в столовую с Летаветом, сказал ему, беспомощно раскинув руки: "Этакая "тишина", изволите ли видеть, у нас с самого утра!" Но женщины слушали Вовочку с религиозным выражением --так на них действовал его тенор.
По-видимому, отец сразу потребовал, чтобы Вовочку выгнали из дома. Но мама объяснила, что надеется выдать за него свою сестру Люсю, и тут нечего было возразить, потому что это действительно было бы доброе дело. Мамина сестра была еще молода и с успехом играла в любительских спектаклях. У нее были прекрасные волосы до пят. Когда я слышал об этих волосах, мне всегда представлялась картинка в учебнике географии: "Первобытные люди". Она была еще девушка и нравилась Вовочке,-- по мнению мамы, он уже обратил на нее внимание. Нам с Сашей казалось, что они уже давно обратили друг на друга внимание и что именно поэтому мало надежды, что ей удастся выйти за него замуж. Но отца удовлетворило мамино объяснение.
За обедом он молчал и старался не смотреть на тенора, хотя не мог удержаться от замечания, что он превосходно поправился,-- несколько странно, поскольку он впервые увидел его лишь накануне. Но когда после обеда Вовочка зашел к маме, отец стал ходить по квартире оглядываясь, с изменившимся лицом. Он ходил в ночных туфлях, в военных брюках галифе со штрипками, и губы у него набухали.
Я готовил уроки, он подошел и спросил: "Давно он у вас?" Тенор жил давно, но я осторожно сказал: "Не очень". Потом я стал рассказывать, как он хорошо поет, почти не хуже Собинова, и что если бы он захотел, его без разговоров приняли бы в Мариинский театр. Я заметил, что рассказываю как-то поучительно, точно в назидание отцу, и что мне самому это немного противно. Отец послушал, а потом сказал: "Те все -- большие сволочи, а ты -- маленькая сволочь". Я видел, что ему до смерти хочется устроить скандал и он удерживается только потому, что дал обещание Льву.
Он ушел к себе и занялся туалетом -- должно быть, решил пойти куда-нибудь из дома. И возможно, что все обошлось бы благополучно, если бы Вовочка не запел в маминой комнате: "Тишина, тишина".
Потом Саша утверждал, что отец взорвался потому, что тенор сфальшивил и вместо ля-бемоль взял си. Но, конечно, Саша мог так шутить только потому, что не видел отца в эту минуту. Темно-белый, с забытыми на лице прозрачными наусниками, он вышел из своей комнаты и, легко шагая, прошел в Вовочкину. Теперь ему было уже все равно, и то, что он увидел у тенора свое зеркальце для бритья, пригодилось ему просто для начала. Он бросил зеркальце на пол, раздавил каблуком и бешено обернулся, словно кто-то подошел к нему сзади. Потом сорвал занавески с окон и, запутываясь в них, швыряя, стал сокрушать все без разбора, сперва руками, а потом, когда он их порезал, стулом, которым с размаху двинул по люстре.