Всеволод Соловьев - Касимовская невеста
И это не пустое, не сказка – это правда. Вот начинают храпеть и шарахаются кони; неподалеку в темноте лесной треск раздается. Там что-то будто идет, что-то ломает сучья…
– Что это, что это?! – кричит Фима и будит Настасью Филипповну, Пафнутьевну и Рафа Родионовича.
– Надо быть, ведмедь, – спокойным голосом говорит ямщик, оборачиваясь на своем облучке к седокам, и хлещет лошадей что есть силы.
Вот к их кибитке подъезжает другая, сухановская.
Митя и Андрюша тоже кричат: «Ведмедь!»
Лошади фыркают все больше и больше, сучья в лесу трещат ближе, ближе. В поезде смятение, все начинают кричать благим матом. Фима закрывает глаза, зажимает уши и ничего не видит, ничего не слышит. А все же, с зажмуренными глазами и с заткнутыми ушами, ей видится и слышится что-то необычайно страшное.
«Что это? Едем мы или стали? – думает она. – А что, если я открою глаза и у самого лица моего большая медвежья морда?!»
Она вздрагивает всем телом, ужас леденит ее. Но и самый этот ужас приятен.
Медведь, видно, сам напугался, ушел в лес обратно. Поезд мчится дальше, лес тянется без конца. Огромные деревья, неподвижные, в холодном ночном воздухе, начинают шевелиться, начинают будто переходить с места на место, сталкиваясь друг с другом белыми оледеневшими вершинами. Будто валятся они, со всех сторон обступая дорогу и опять расступаясь.
Вот звенит что-то вдали. Как стрела летит этот звон и близко, словно в самой кибитке, теперь раздается.
Откуда он? Что он? Кто его знает…
Вот какие-то красные, огненные точки светятся в чаще. Глаз ли волчий или огонечки? А там, там между двух огромных мохнатых сосен, куда внезапной полосою прибился свет луны, – там что же такое? Кто это оттуда смотрит? Кто-то громадный с крючковатым носом, с нависшими надо лбом рогами. Это он, лесовик, о котором такое страшное рассказывала, бывало, Пафнутьевна в длинные зимние вечера у горячей печки.
Ох, страшно, ох, сладко!…
Но и лес, и качающиеся деревья, и лесовик – все исчезает. Вспоминается Фиме многое – позабытое, далекое. Дни детства, минуты… обрывки пережитого, перегоняя друг друга, мелькают теперь перед нею так ярко, ярко…
А то – голубое небо, желтая высокая рожь с налившимися спелыми колосьями. Васильки… пахнет душистым зноем. Кузнечики немолчно стрекочут. А там, за полем, речка тихо струится, вода в ней свежая да прозрачная – все песчаное дно видно, малых рыб вереницы, длинноногий паук чуть трогает воду. Комар жужжит у самого уха… Нога осторожно, боязливо скользит с берега… Ух!… Вода прохладная разом охватывает разгоряченное тело и расступается во все стороны, только брызги летят и трепещут на солнце всеми цветами… Глубоко дышит грудь… Чудная прохлада заменяет зной невыносимый… А вверху голубое небо. Солнце прямо в глаза светит…
И опять ничего этого нету… Тихая знакомая горенка, натопленная печка… Сладкая дремота… Однообразный голос Пафнутьевны… Все тише и тише… И совсем засыпает Фима.
V
Суханову и Андрею Всеволодскому эта дорога казалась невыносимой и бесконечной. Те, кого они хотели постоянно видеть, с кем хотелось им говорить, – те были от них близко и в то же время далеко. На глазах у зорких и злоязычных кумушек молодым людям нечего было и думать о прежней свободе, и они хорошо это понимали.
Андрей не смел даже и подходить к своей Маше Барашевой – он только издали глядел на ее закутанную фигуру. Дмитрий хотел было раз на постоялом дворе заговорить с Фимой, но Настасья Филипповна и Пафнутьевна так его отделали, что он тотчас же ушел в свою кибитку, даже ничего не поевши. Теперь, без ободряющего влияния Фимы, он снова предался своим грустным мыслям.
И если бы знал он, как у Фимы хорошо на душе, как ее радует эта поездка, как ее все занимает, то, пожалуй, совсем пришел бы в отчаяние.
Но настал конец и этому пути. В Москву въехали. Всеволодские отправились прямо к двоюродной сестре Настасьи Филипповны, жившей у Арбатских ворот, а Суханов с Провом принялись искать себе помещение. Пров не раз бывал в Москве еще с отцом Дмитрия, и у него было здесь даже довольно знакомых.
Один из этих знакомых держал тут же, неподалеку от Арбатских ворот, что-то вроде заезжего двора, отдавая внаем жилье с харчами. К нему-то Пров и повел Суханова.
Мрачный и угрюмый шел Дмитрий за своим путеводителем. Все окружающее казалось ему таким печальным и противным. Когда-то он думал о Москве, хотелось ему попасть в нее. Он представлял ее себе самым удивительным, чудесным городом. А это что же такое? – грязные, узкие улицы, почерневшие деревянные дома со слюдяными окнами, народу тьма-тьмущая – и все-то толкаются, бранятся, дерутся! Пьяных, что на торгу в Сытове, – не оберешься… Одно только украшает эту однообразную, неприглядную картину – церкви. Чуть ли не на каждом шагу золоченые их маковки так и горят на зимнем солнце. Но даже и церкви эти хороши только сверху, только и красуются они что маковками золочеными, а снизу и церкви загрязнены и закопчены, и на них плещет мутная волна неугомонной, грубой жизни.
Слышит Дмитрий – к вечерне заблаговестили где-то далеко, и звон колокольный подхватывается со всех сторон и гудит в перезвонах отовсюду. Но эти торжественные, призывающие к молитве звуки заглушаются тысячеголосым воем толпы.
Русские люди, заслышав благовест, снимают шапки, крестятся машинально, а потом сейчас же продолжают свою брань, свою драку. Многие уж совсем передрались, кого-то избили, волокут. Вмешались стрельцы, наблюдающие за порядком. Народ разбегается во все стороны, боясь попасть в такое дело, которое, очевидно, должно разбираться в разбойном приказе.
Мимо Суханова проходят несколько закутанных женских фигур со спущенными, бесконечно длинными рукавами шугаев и направляются в ближнюю церковь. Любопытные молодые глаза из-под фаты зорко поглядывают на красивого юношу, но он не обращает на них никакого внимания и идет дальше по следам Прова, боясь потерять его среди уличной давки.
Вот едет избушка диковинная на колесах, запряженная шестеркою изукрашенных коней. Из оконца ее выглядывает важное лицо и высочайшая меховая шапка. Народ почтительно дает дорогу избушке. Многие снимают шапки – видно, большой боярин!
А это что такое? Что за скоморох такой через улицу по рыхлому снегу словно цапля перебирается? Человек в невиданной широкополой шляпе с пером, в какой-то кургузой бархатной, отороченной мехом одеже, поверх которой на плечи накинута епанечка. На ногах сапоги высокие с раструбами и шпорами, при бедре не то меч, не то сабля.
– Митрий Исаич, глянь-ка! – шепчет Пров, указывая пальцем на странного человека. – Глянь-ка – то немец. Тьфу ты, пропасть! Господи, мерзость-то какая! Совсем куцый, а рожа… ну как есть вот у нас в Касимове в соборе черт намалеван… Нос горбом, усы закорючкой, щеки голы, а под губою вместо бороды тоненькая мочалка какая-то мотается…
Суханов смотрят на немца, но даже и немец не кажется ему теперь занимательным.
– Куда это ты меня ведешь, Пров? Ходим, ходим, а все толку нету.
– А вот тут сейчас, только за угол свернуть в переулок, тут и будет домишко Петра Онуфриева.
– Да, может, твой Онуфриев давно уже и помер. Ведь ты когда в последний раз на Москве-то был? Лет десять тому.
– Уж и помер! – обиженно проворчал Пров. – Зачем же это живого человека хоронить… Он не больно еще стар, а какой рубака-то был бравый. Мы с ним вместе ляхов да воров разных колотили. Теперь таких людей с огнем ищи – не отыщешь… Так-то… а ты, вишь, «помер!» Зачем ему помирать… Жив, надо быть…
Завернули они в переулок. Пров оглянулся и вдруг радостно заговорил Суханову.
– Ну вот он и дом-от, только малую пристроечку Онуфриев сделал, разжился, видно, деньгою. Ты, Митрий Исаич, постой тут, обожди маленько, а я мигом к хозяину сбегаю и все узнаю. Коли есть у него место свободное, – а как не быть, – я тебя и кликну.
Своим предположением о том, что, может быть, Онуфриев и умер, Суханов сильно смутил Прова.
«А что, коли и впрямь помер, введу это я Митрия Исаича, а над нами в доме-то только надсмеются».
– Да уж ты обожди лучше, батюшка, – повторил он, – я мигом!
Не дожидаясь ответа своего господина, он полез в маленькую калитку. На дворе ни души, только собаки залаяли.
Пров подошел к крыльцу, попробовал дверь – отперта. Он вошел в темные сени и наткнулся на какого-то выходившего из дому человека. Что это был за человек – в полутьме он не разглядел.
– Батюшка, здешний, что ли, будешь? – с сердечным замиранием спросил Пров.
– Тебе чего? – раздался над его ухом грубый и как будто где-то прежде слышанный им голос.
– Да хозяин, Петр Онуфриев, в избе, что ли?
– В избе, постучись – так отворит, – отвечал тот же грубый и знакомый голос.
И неизвестный человек поспешно вышел из сеней на крыльцо.
Пров стал стучать кольцом в двери, ведшие внутрь дома.
Скоро на стук вышел хозяин, и Пров наконец вздохнул свободнее.