Абрам Терц - Прогулки с Пушкиным
Фигура Пушкина так и осталась в нашем сознании - с пистолетом. Маленький Пушкин с большим-большим пистолетом. Штатский, а погромче военного. Генерал. Туз. Пушкин!
Грубо, но правильно. Первый поэт со своей биографией - как ему еще прикажете подыхать, первому поэту, кровью и порохом вписавшему себя в историю искусства?
Знай наших! Штатские обрадовались. Началась литература как серьезное не стишки кропать! - не считающееся с затратами зрелище. Как одним этим шагом - к барьеру! - он перегнал себя и оставил потомкам рецепт поэта. Как одним этим выстрелом он высказался до конца и ответил всем своим лицам: негру, царю, самозванцу!..
Расплачиваться за всех достается человеку.
Но есть еще один, кого вся эта пальба, возня, весь этот хохот и стон не достигли. Кто как стоял в прострации, так и стоит. Он всегда в остатке, вне смерти, вне жизни, вне зрелища. Его сплетня не рассердила, слава не обрадовала. Ему всё равно.
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв,
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв...
Может быть даже, это он подал знак - стреляйте. Не с тем, чтобы вмешаться в игру, а просто чтобы тот, на земле, не мучился. Или - вышло время, пора на покой.
От него всё исходит и продолжается в Пушкине, но сам он ни в чем не участвует, предоставив всему идти своим чередом. Разве что молчаливым присутствием вносит иногда разногласия в сочинения автора, чья личность, точно вспомнив о нем, принимается себя отрицав и противоре-чить себе чуть ли не в каждом пункте. Начинаются неувязки.
Самый доступный в мире, понятный даже детям, писатель вдруг рекомендуется: "непонимае-мый никем". Самый компанейский, самый общительный Пушкин внезапно леденеет: "живи один". Самый веселый и разговорчивый автор объявляет себя молчальником: "уныл и нем". Самый пылкий и взбалмошный: "но ты останься тверд, спокоен и угрюм".
Да что же это такое? Как фамилия? Не знаем. "Инкогнито проклятое".
Всё в Пушкине произведя, всё наладив по-пушкински, он тут же от него отмежевывается и твердит: не то, не так, не такой. Такое негативное определение художником собственной природы и образа называется чистым искусством.
Этого еще не хватало! Искусство - чистое? Нонсенс. Искусство и так стоит в чрезвычайно подозрительном отношении к жизни, а тут еще - чистое! Да возможно ли, к лицу ли искусству быть чистым? Никогда. Не одно так другое. Правильно говорят: нет и не бывает чистого искусства. Взять того же Пушкина. Декабристов подбадривал? Царя-батюшку вразумлял? С клеветни-ками России тягался? Милость к падшим призывал? Глаголом сердца жег? Где же чистое?!?
Молчит идол. Только глазами хлопает. Да раз в столетие выдаст - хоть святых выноси:
...Поет он для забавы,
Без дальних умыслов; не ведает ни славы,
Ни страха, ни надежд...
Или цыкнет на своего же товарища, вменяющего поэтам в обязанность "согревать любовию к добродетели и воспалять ненавистью к пороку": "Ничуть. Поэзия выше нравственности - или по крайней мере совсем иное дело" (Заметки на полях статьи П. А. Вяземского "О жизни и сочинениях В. А. Озерова").
К идеям чистого искусства Пушкин пришел не вдруг и первое время, как было сказано, отводил своим безделушкам вспомогательное, прикладное значение по бытовому обслуживанию дружеского и любовного круга. Он писал ради того, чтобы поставить подпись в альбоме, повеселить за столом, сорвать поцелуй. Но уже за этими, явно облегченными задачами творчества угадывалась негативная позиция автора, предпочитавшего работать для дам, с тем чтобы избавиться от более суровых заказчиков. В женских объятиях Пушкин хоронился от глаз начальства, от дидактической традиции восемнадцатого века, порывавшейся и в новом столетии пристроить поэта к месту. За посвящением "Руслана": "Для вас, души моей царицы, красавицы, для вас одних..." - стоит весьма прозрачный отрицательный адресат: не для богатырей. Людмила исподволь руководила Русланом, открывая лазейку в независимое искусство.
Вскоре, однако, ему и этого показалось мало: "Я не принадлежу к нашим писателям 18 века: я пишу для себя, а печатаю для денег, а ничуть не для улыбок прекрасного пола" (письмо к П. А. Вяземскому, 8 марта 1824 г.).
На наших писателей прошлого века здесь возведен поклеп. Те когда и писали для улыбок прекрасного пола, то в основном - коронованного. Литературу тогда ведь больше курировали императрицы. Другое дело Пушкин, сколотивший на женщинах состояние, нашедший у них и стол и дом. Давно ли было: "для вас одних"? Давно ли он распинался: "Поэма никогда не стоит улыбки сладострастных уст"? И вот все улыбки по боку (верь ему после этого). "Для себя и для денег". Ишь скряга.
Деньги ему действительно были нужны позарез. Но, помимо материальной поддержки, они, как и женщины, выполняли роль укрытия, благонамеренной ширмы. В одном полуофициальном письме Пушкин именует свои писательские занятия "отраслью честной промышленности", обеспечивающей ему приличный доход. Промышленность - звучала солидно, пользовалась льготами, разумела свободное, частное предпринимательство. Под этой маркой он и развернулся, предпочтя прослыть коммерсантом, нежели кому-то служить. Он во всю торговал рукописями, лишь бы не продавать вдохновение.
С другой стороны, "деньги" вчистую увольняли от узко-потребительских целей раннего периода. Поставив на широкую ногу литературное производство, Пушкин уже свысока посматри-вал на прикладные обязанности, на "отдохновение чувствительного человека", как презрительно аттестовал он теперь привычку стихотворными средствами украшать досуг, развлекать себя и своих домашних.
Наконец, ударение для денег означало - не для славы, не ради поэтических лавров.
Мы видим, как, подменяя одни мотивы другими (служение обществу женщинами, женщин - деньгами, высокие заботы - забавой, забаву предпринимательством), Пушкин постепенно отказывается от всех без исключения, мыслимых и придаваемых обычно искусству, заданий и пролагает путь к такому - до конца отрицательному - пониманию поэзии, согласно которому та "по своему высшему, свободному свойству не должна иметь никакой цели, кроме себя самой". Он городит огород и организует промышленность, с тем чтобы весь его выработанный и накопленный капитал пустить в трубу. Без цели. Просто так. Потому что этого хочет высшее свойство поэзии.
У чистого искусства есть отдаленное сходство с религией, которой оно, в широкой перспекти-ве, наследует, заполняя создавшийся вакуум новым, эстетическим культом, выдвинувшим художника на место подвижника, вдохновением заместив откровение. С упадком традиционных уставов, оно оказывается едва ли не единственной пристанью для отрешенного от мирской суеты, самоуглубленного созерцания, которое еще помнит о древнем родстве с молитвой и природой, с прорицанием и сновидением и пытается что-то лепетать о небе, о чуде. За неимением иных алтарей искусство становится храмом для одиноких, духовно одаренных натур, собирающих вокруг щедрую и благодарную паству. Оно и дает приют реликтам литургии, и профанирует ее по всем обычаям новой моды. Сознание своего духовного первородства мешается с эгоизмом личного сочинительства, сулящего поэту бессмертие в его созданиях, куда его душа ("нет, весь я не умру...") переселяется, не веря в райские кущи, с тем большим жаром хватаясь за артистический паллиатив. Собственно, обожествленное творчество самим собою питается, довольствуется и исчерпывается, определяемое как божество, по преимуществу негативно: ни в чем не нуждающееся, собой из себя сияющее, чистое, бесцельное.
Всё это неизбежно выродилось бы в самую злую пародию (и практически вырождается, чуть только духовный источник ослабнет или заглохнет, обращая новоявленный клир в обыкновенную богему), когда б искусство, в самом деле по-видимому, не располагало потенциалом, позволяю-щим ему, по уши погруженному в пошлость, внезапно, спонтанно загораться и воспарять. Дайте только повод, и чуждое всему, забывшее о небесных дарах, оно откроет в душе "и божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь".
Вдохновенью в данном ряду найдено очень точное место - где-то между "божеством" и "любовью". Помимо религиозных эмоций, в чистом искусстве всегда есть привкус распутства. Недружелюбная формула, примененная невзначай к Ахматовой: "барынька, мечущаяся между будуаром и моленной",правильно определяет природу поэзии, поэзии вообще, как таковой, передает зыбкую сущность искусства в целом. К числу этих барынек принадлежала и Муза Пушкина.
Стремясь подобрать дефиниции эмоциональному состоянию, ведущему к научным открытиям (имеющим в данном случае больше сходства с искусством, как и состояние это - с поэтическим вдохновением), Альберт Эйнштейн пояснял, что оно напоминает религиозный экстаз или влюбленность: "непрерывная активность возникает не преднамеренно и не по программе, а в силу естественной необходимости" (письмо к Максу Планку, 1918 г.). Такое подтверждение пушкин-ских (да и многих других чистых поэтов) мыслей, посвященных той же загадке, слышать из уст ученого вдвойне приятно.