Зима в Лиссабоне - Антонио Муньос Молина
Лукреция взглянула на часы, но не сказала, что ей пора. Это был чуть ли не единственный жест, который Биральбо узнал, единственный тревожный жест из прошлого, оставшийся неизменным. Но теперь ведь не было Малькольма, не было причин скрываться и торопиться. Лукреция спрятала сигареты и зажигалку, надела очки.
— Ты все еще играешь в «Леди Бёрд»?
— Почти нет. Но, если хочешь, сегодня вечером поиграю. Флоро Блум будет рад тебя видеть. Он часто спрашивал о тебе.
— Я не хочу в «Леди Бёрд», — сказала Лукреция, уже поднявшись и застегивая молнию на куртке. — Не хочу идти никуда, где все будет напоминать о тех временах.
Они не поцеловались на прощание. Как и три года назад, Биральбо смотрел вслед такси, увозящему Лукрецию, но на этот раз она не обернулась, чтобы через заднее стекло поглядеть на него еще немного.
Глава VIII
Он медленно шел обратно к городу, бредя у самой ограды набережной, так что брызги холодной пены долетали до него. Человек в темном пальто и шляпе все стоял на том же самом месте и, видимо, продолжал наблюдать за чайками. Биральбо, ошеломленный, голодный и чуть пьяный, спустился по лестнице у «Аквариума» к рыбачьему порту — ему не давало остановиться душевное смятение, не похожее на ни счастье, ни на горе — то ли предшествовавшее им, то ли не имевшее к этим чувствам никакого отношения, как, например, голод или желание закурить. На ходу он тихонько, себе под нос, насвистывал песню, которая нравилась Лукреции больше других и стала своего рода их паролем и беззастенчивым признанием в любви. Когда Лукреция под руку с Малькольмом входила в «Леди Бёрд», Биральбо начинал наигрывать эту мелодию, но не играл ее полностью, а лишь намекал несколькими нотами, которые несомненно угадывались даже в потоке другой музыки. Теперь он чувствовал, что эта песня перестала трогать его, что она утратила связь с Лукрецией, с прошлым, с ним самим. Ему вспомнились слова, которые как-то сказал Билли Сван: «Мы безразличны музыке. Ей не важны боль и радость, которые нас наполняют, когда мы ее слушаем или играем. Она пользуется нами, как женщина пользуется безразличным ей любовником».
В тот вечер Биральбо собирался поужинать с Лукрецией. «Своди меня в какое-нибудь новое место, — попросила она. — Куда-нибудь, где я никогда не бывала». Это звучало так, будто речь шла не о выборе ресторана, а о поездке в неведомую страну, но Лукреция всегда говорила так — наделяя самые незначительные мелочи привкусом героизма и стремления к невозможному. Он снова увидит ее в девять, а на колокольне церкви Санта-Мария дель Мар только что пробило три. Время для Биральбо снова стало спертым, душным, как воздух в отелях, где три года назад он встречался с Лукрецией и оставался после ее ухода наедине с измятой кроватью и видом на недвижное море — море в Сан-Себастьяне в зимние сумерки издалека походит на полотно школьной доски. Он бродил по галереям, между сваленных в кучи цепей и пустых ящиков из-под рыбы, находя некоторое облегчение в приглушенных серостью неба цветах зданий, в синих фасадах, в зеленых и красных ставнях, в высокой линии черепичных крыш, простиравшихся до самых холмов вдалеке. Ему казалось, будто благодаря возвращению Лукреции он снова может видеть город, ставший почти неразличимым, пока ее не было. Даже тишина, в которой гулко отдавались его шаги, и вновь обретенные запахи порта подтверждали близость Лукреции.
Из его памяти совершенно стерся наш совместный обед в тот день. Мы с Флоро Блумом сидели в одной из таверн старого города. Туда же забрел Биральбо и сел за столик в глубине зала. Мы следили за ним глазами — медленные движения, отсутствующий вид, мокрые волосы. «Ватиканский посол не удостаивает вниманием презренных мирян», — звучно произнес Флоро Блум, повернувшись к не замечавшему нас Биральбо. Тот взял свое пиво и пересел за наш столик, но за весь обед едва ли сказал пару слов. Я уверен, что это было именно в тот день, потому что Биральбо слегка покраснел, когда Флоро спросил, действительно ли он болен: в то утро он звонил в школу, чтобы поговорить с ним, и кто-то — «насквозь благочестивым голосом» — ответил, что дон Сантьяго Биральбо отсутствует по причине плохого самочувствия. «По причине плохого самочувствия, — повторил Флоро Блум. — Сейчас только монашки употребляют такие выражения». Биральбо быстро поел и собрался уходить, извинившись, что не будет пить с нами кофе: якобы он торопится на урок, начинающийся в четыре. Флоро, провожая его взглядом, грустно покачал своей медвежьей головой. «Он, понятное дело, не признаётся, — проговорил он, — но я уверен, эти монашки заставляют его читать молитвы».
Биральбо, конечно, не пошел на уроки и вечером. В последнее время, теряя веру в свое музыкальное будущее и привыкая к унизительной необходимости преподавать сольфеджио, он обнаруживал в себе все большую склонность к покорности и низким поступкам, но тут вдруг она моментально, за пару часов, улетучилась, будто ее никогда не бывало. Не то чтобы Биральбо уже не боялся потерять работу в школе, но с того момента, как он увидел Лукрецию, у него появилось ощущение, будто эта опасность грозит кому-то другому, тому, кто каждый день покорно встает ни свет ни заря и способен разучивать с ученицами религиозные песни. Он позвонил в школу, и, возможно, тот же благочестивый голос, который пробудил во Флоро Блуме наследственную ненависть к религии, холодно и недоверчиво пожелал ему скорейшего выздоровления. Биральбо это уже не волновало: в Копенгагене его ждет Билли Сван, и совсем скоро можно будет начать новую жизнь — другую, настоящую, ту, которую ему давно предвещала музыка, предвосхищавшая что-то, к чему он мог прикасаться только под пламенным взглядом Лукреции. Ему подумалось, что он и научился когда-то играть на фортепиано, только чтобы быть услышанным и желанным ею; что, если он когда-нибудь достигнет совершенства, это произойдет лишь благодаря стремлению исполнить предсказание Лукреции, которое она произнесла, впервые услышав его в «Леди Бёрд», когда даже он сам не думал, что однажды сможет сравниться с настоящим музыкантом, с Билли Сваном.
— Это она