Я назвал его Галстуком - Милена Митико Флашар
А когда мы легли в постель, она сказала: «Это мальчик. Врач сказал мне, что у нас мальчик». Я пробурчал сквозь сон: «Назовем его Цуёси».
84
Я не присутствовал на родах, ожидалось, что они пройдут легко. По пути в больницу я купил цветы. Их тонкий аромат смешался с кисловатым запахом, знакомым мне еще с дома учителя. Я думал о нем, поднимаясь по лестницам, напевая под нос мелодию, толкая двери. Я думал о нем, идя по коридорам, мимо палат и коек, мимо бесчисленных именных бирок. Наконец я прочитал имя Охара Кёко, вошел в палату и еще на пороге почувствовал, что с этой минуты моя жизнь в корне изменилась. Это было чувство победы. И, как по щелчку, оно стало поражением.
«Они не приносят его мне, — первое, что сказала Кёко, когда я вошел. — Я не знаю почему. Но мне его не приносят. Что-то не так. Я не знаю почему. — Она сжала мою ладонь. — Тэцу, прошу. Я хочу, чтобы мне принесли его. Пусть даже у него нет глаз или рта. Все равно. Я должна его увидеть».
Цветы выглядели какими-то полуувядшими, полумертвыми. Что-то внутри меня сжалось. Я высвободил свою руку, и ладонь Кёко снова упала на одеяло.
«О чем ты говоришь? Все в порядке. У меня уже сложился образ. Слышишь? Тысячи образов. — Я буквально прокричал: — Тысячи! Слышишь? Тысячи! Мы с Цуёси играем в бейсбол, он бэттер, я кет-чер. Ты шьешь ему форму, черно-оранжевую, как у „Джайентс“. Он интересуется историей. Нет. Географией. Я покупаю ему глобус, и мы проделываем пальцами кругосветное путешествие. Мы деремся. Конечно же, не всерьез. Мы деремся как в фильмах, которые смотрим вместе ночами, когда ты уже спишь. Он сильнее меня. У него крепкий удар. Он бьет меня кулаком в живот, и я думаю: „Он будет сильным мужчиной". Он изучает медицину. Нет. Инженерное дело. Нет. Экономику. Он лучший на своем курсе, и я им горжусь. Не говорю ему этого. Но горжусь. Я отрицаю это. Я настолько горжусь им, что отрицаю. Моя гордость такова, что я делаю вид, будто все это пустяки: что он лучший не только на своем курсе, но и лучший сын, лучший мужчина, которых я только встречал».
Врач.
Бритый подбородок.
Маленькие глаза за толстыми стеклами очков.
«Сомнений у нас нет. Мы проверили. Ваш сын инвалид. Вдобавок порок сердца. Нет, это не исправить. Вы должны понять. Болезнь неизлечима. Операции тут не помогут. Вы меня слышите? Охара-сан! Важно, чтобы вы меня услышали. Ваш сын никогда не будет таким, как все».
Я не понимал ни слова, что он мне говорил. Когда он спросил меня, готов ли я теперь увидеть его, я помотал головой и вышел, даже не попрощавшись. Думаю, я боялся, что он будет похож на меня.
85
Через неделю они приехали домой. Они — это Кёко и Цуёси. Себя я к ним не причислял. Слово «семья», от которого я некогда растаял, теперь застряло во рту вязким комом. Я пытался его пережевать, оно душило меня. От его вкуса меня тошнило. Я стоял в прихожей, прикрыв рот ладонью, и не мог заставить себя войти к ним в детскую.
Цуёси не орал. Под сердцем я вынашивал образ орущего младенца. Образ матери, которая укачивала его. Образ меня, глядящего на них с мягкой улыбкой. Мне следовало сказать, что все хорошо, погладить его по спине, погладить ее по плечу. Но я держался в стороне. Тишина позволяла. Тишина окутала наш дом в те дни. Казалось, она приглушала все звуки. Невыносимо. Я жаждал чего-то оглушительного. Хлопнувшей двери, разбившейся стеклянной перегородки, какого-то шума, похожего на плач младенца, каким я его себе представлял. Тоска гнала меня из дома. Я просыпался раньше, чем нужно, выходил из дома раньше, чем нужно, садился за свой рабочий стол в офисе раньше, чем нужно. Скрип вращающегося кресла, стук пишущей машинки. Я брал сверхурочные за двоих. Был близок к кароси[10]. После работы шел пить в караоке-бар, мямлил в микрофон песни о печали и красоте. Шатаясь, выходил наружу. Мимо шумных перекрестков. Тосковал, ничего не поделаешь, по человеку, который так и не родился.
86
Кёко же наоборот!
Она расцвела. Я замечал, как она хорошеет с каждым днем. Этот особый блеск в глазах матери, когда она склоняется над кроваткой своего дитя, отдаваясь каждому, даже едва заметному его движению.
«Смотри-ка, он уже научился хватать», — говорила она.
«Смотри-ка, он улыбается».
«Смотри-ка, у него твои глаза. Тебе так не кажется? Папины глазки, — обращалась она уже к нему, ведь я ей не отвечал. — У тебя папины глазки».
Я стоял в коридоре и чувствовал зависть. Я завидовал ее способности вопреки, как я думал, здравому смыслу, вопреки голосу разума рассматривать его как нашего, принимать таким, какой он есть, этого тихого, тихого ребенка, и ни словом не обмолвиться о его изъяне. Более того, не замечать его изъяна. Она же должна была понимать, что это ошибка. Конечно же, думал я, она просто притворяется. Конечно же, она обманывает себя. Коллегам я сказал, что наш сын родился здоровеньким. По десять пальцев на руках и ногах. Меня поздравляли, аплодировали мне. Я помню этот непрекра-щающийся шум хлопков. И помню, что на минуту испытал что-то вроде счастья.
Наши родители приехали нас навестить. Ради приличия они заглянули в детскую, затем мы сели обсуждать за чаем с печеньем растущие цены, тайфун на юге и роман актера с певицей. Это была напряженная беседа, она постоянно прерывалась неловким молчанием и продолжалась вновь лишь затем, чтобы не заводить разговор о Цуёси. Я вышел в сад