Григорий Свирский - Полярная трагедия
Но на другое утро остановил, -- даже не у дебаркадера. Я, естественно, был уже у него, на мостике.
Электроход бросил якорь напротив потемнелых, забитых досками домов: учительница попросила. Ветхая, старая, как сама деревня.
Когда она, поднявшись в рубку, назвала свою деревню, Владимир Питиримович покраснел, сбычился, готовясь отказать, но Нина взглянула на него искоса, смолистые глаза ее расширились в недоумении. Владимир Питиримович набрал в свою широкую грудь воздуха, словно собираясь нырнуть в ледяной Енисей, и -- кивнул: мол, высажу, где надо. Ага?.. О чем разговор...
-- Что ей тут? Кого учить? -- спросил он самого себя, провожая взглядом шлюпку, на которой матросы везли учительницу.
В самом деле, избы в деревне без крыш, стропила торчат почернелыми ребрами. Дров на берегу нет. Нет дров -- нет людей...
Да и лодок одна-две. Облезлые, брошенные. В стороне поблескивает одиноко лодчонка из дюраля. "Дюралька" с подвесным мотором. Будто кто-то заехал случайно. На кладбище...
Якорная цепь отгрохотала, и стало слышно, как звенят комары все сильнее. Словно берега стонут. Две коровы, измученные комарами, забрели в воду по шею. Неподалеку от них семенил старик в черном накомарнике. Махал шлюпке рукой.
-- А, да это, видать, Репшасы, пенсионеры... -- объяснил он мне. -Дети на войне погибли. Ага? Или еще где, -- добавил он неохотно, заметив усмешку девушки в переднике. -- Дом порушен. Некуда возвращаться... Куда на каргу?! -- вскинулся он, хватаясь за бинокль.
Поздно. Два взмаха весел -- и лодка ткнулась в отмель. Застряла.
Берега в каменьях, в карге, как говорят на Енисее. Как ей не быть, этой карге!.. Ледоход на Енисее, как тяжелые роды. Наверху двинулось, затрещало. А внизу еще стоит мертво. И верхний лед, забив Енисей, уходит на дно. Пробивается, под ледяными полями, к морю; волочит, выталкивает со дна камни, обкладывает ими берега; срезает, вновь громоздит, наращивает мели. Каждый год Енисей что-нибудь да припасет...
-- Карга!.. -- повторил Владимир Питиримович сурово, глядя, как матросы, вылезя из лодки, сталкивают ее на глубокую воду. И неожиданно добавил с мальчишеской гордостью: -- На Волге такого нет!.. Ага, Нинок?.. Что тебе? Ключ от аптечки?..
Владимир Питиримович наморщил свой приплюснутый, как от удара, нос. Он всегда морщил его, радуясь. А вот уж сиял празднично, будто дорогой подарок мне вручал...
-- Знаменитая Курейка! -- И, показав на низкий берег, протянул мне артиллерийский бинокль. -- Там памятник самому. Иосифу Виссарьонычу, курейскому ссыльному... Точнее, постамент остался... -- Нащупал в кармане связку ключей, дал Нине, не глядя, и принялся рассказывать, как топили высоченный, как маяк, памятник Сталину из белого гранита... -- Ох, и мороки было! Прорубь пробили: указание из центра -- захоронить в срочном порядке. Опускали в прорубь ночью, словно, как развиднеется, уже поздно будет... Опустили, а он торчит оттуда по грудь. Со своей геройской звездой. И маршальской... Сунули, значит, на мелком месте. И ни туда -- ни сюда... Секретарь туруханский чуть не рехнулся. "Вы что, меня утопить хотите? Вместе с ним?.." Матерится. У речников карту глубин запросили. Новую прорубь разворотили -- такую, ровно все топиться собрались. Или на новое крещение...
Мимо проплыл мысок, на котором сверкал огромными зеркальными стеклами дом не дом, колпак не колпак. Построечка. Не для сибирских ветров. В Гори я такой колпак видел. Он там прикрывает сверху мемориальную хату Джугашвили, работающую по сей день.
Медленно уходит назад обломок постамента. Лишь гранитные зазубрины -там, где высился единовластный хозяин Енисея...
Ни единой души там. Мертво.
Снова появилась Нина. Руки в крови. Отдала ключи, сказала: картежник кровью харкал. Обошлось, вроде.
Владимир Питиримович, не ответив, протянул бинокль и ей. Показал за корму.
-- Курейка! Памятник самому...
-- Во-он ему памятники! -- жестко возразила Нина, кивнув в сторону покинутых сел, где, как покосившиеся кресты, торчали заросшие стропила. На тысячу верст тянулись они вдоль Енисея, брошенные, развеянные непогодой селения... -- Ты рассказал бы человеку. Подробно. Он бы записал...
Владимир Питиримович посмотрел на нее недовольно, промолчал.
Она взглянула на меня и -- жестом пригласила выйти из рубки. К поручням.
Обвела рукой берег, на котором все выше и выше подымались к югу скрюченные полярные березы.
-- Здесь сплошь ссылка. Деревни литовские, немцев Поволжья, эстонцы... Интернационал. Вот куда его прибило. Пристани Соленый, Потаскуй... Еще Кривляк -- особый надзор. А вон там, в девяти километрах от берега -Сиблон, пострашнее Освенцима. Убивали морозом, заливали ледяной водой связанных. "Крытка" -- особый режим. Для бегунов. Стены, пол, потолок -непросыхающий бетон. Отопление горячим паром. Год-полтора -- и туберкулез. Смертники... И так всю дорогу, как говорит Владимир Питиримович. От Дудинки до Игарки заколочены... -- Она стала загибать пальцы. -- Хантайка, Плахино. А после Игарки -- не перечтешь!.. В Шайтинской царил предколхоза Давыдов. Кричал, что он тот самый Давыдов, который у Шолохова. Потому и сослали, чтоб не маячил, не портил картины... Там были ссыльные немцы Поволжья. Давыдов не расставался с наганом. Пил зверски, продавал рыбу на проходящие суда. Весь улов. Выручку -- себе... Все ему прощали. Освободили досрочно -- за свирепость: беглецов сам настигал, руку приносил -- в доказательство... Ну да, отрубал и приносил, как раньше татаро-монголы -- головы врагов к седлу приторачивали... Всех держал в ужасе. Пока не собрал деревню, не объявил, что ее отныне называть Давыдовкой, в честь него, бессменного председателя... Только тогда и сгорел... Ишь чего захотел, возле памятника-то... Кержаки, крепкий народ, и те прятались... До пятидесятого года об одном селении никто не знал. Только в пятидесятом заметили с самолета...
Снова проплыли деревни. Крыши обвалились. Дров на берегу нет...
-- ...Остяцкая, Савина... -- Пальцев на руках Нине не хватило, и она как-то беспомощно прижала ладони к своему телу, дрожа от озноба и не двигаясь с места.
Я стал снимать пиджак, чтобы накинуть на нее. Она тут же ушла. Владимир Питиримович -- за ней. Когда за ним захлопнулась дверь, я спросил рулевого, молчаливого паренька с бурятскими скулами:
-- Кто она?
Тот не ответил, пожав плечами. Мол, как это я сам не понял. Наконец удостоил недогадливого:
-- Его баба, однако.
-- Девочку с собой возит?!
-- Ну!.. Взял девочкой -- осталась девочкой. Ключицы, вишь, наружу.
-- Так жена это?
-- Ну! Маленькая собачка до старости щенок.
Позднее, сменившись с вахты и пригласив меня в кубрик, поведал о том, о чем знала вся команда. Он рассказывал, а другой паренек, в матросской форменке на голом теле, кивал: мол, все, как есть...
-- Городская она. Волжанка. Астраханская. Отец из инженеров. Механиком плавал. Тогда по Волге. Ныне в загранку ушел. "Прибарахляться", -- сказал со своей усмешечкой... -- А сама из ученых. Историю постигла, как Владимир Питиримович Енисей. Все подводные течения, камни. Труд написала -- по своей учебе. Про Брутто-Цезарей. Востра, однако!..
Задымил своей остяцкой трубкой, рассказал, что у Владимира Питиримовича отец из кержаков. Питирим-от... А мать -- Аглая. Раскольники они. Бегуны. Живут на притоке Подкаменной Тунгуски. Бегун от бегуна километрах в ста, а то и более... А все друг про друга знают. У кого сын родился, у кого -дочь. Когда время оженить, садятся мать с сыном в долбенку. Плывут смотреть невесту.
Когда матрос вспомнил, как Владимир Питиримович явился к отцу, в голосе его звучали удивление и гордость:
-- Причалили мы на "дюральке". Владимир Питиримович. И нас несколько. Друзьяки... Хата выскоблена, по стенам фото на картонках, с надписями. Еще с первой войны. Или какой? -- засомневался он, и я впервые подумал, что не только первая, но и последняя война далека от них так же, как пунические войны, и они свободны от нашего опыта. Все начинают сначала... А мы все задаем и задаем свои дурацкие вопросы: "...Доколе коршуну кружить, доколе матери тужить?.."
-- Да-да, слушаю, слушаю, -- встрепенулся я.
-- ...Сам Питирим стар, однако. Ветром шатает. Вышел навстречь в сатиновой рубашке. Босой. Рад... Сын пригласил его на свадьбу. Тот ни слова в ответ. Только глазом как зыркнет... Показывает тогда отцу фотокарточку невестину. И тоже молча... Сразу ж видать -- городская. Щек нет, кожа -комар насквозь прокусит. Глаз вострый, птичий. И родителей ее показывает. Смело! Смело!.. Кержаку городская родня страшней сырого пороху... Питирим спросил про невестино имя и ногтем по столу как пристукнет. "Нелли, -говорит, -- только собак зовут..." Владимир Питиримович, вижу, стал снега белее. Постоял молча напротив отца, поклонился ему. Извините, говорит, что не так. И -- из дому прочь. Навсегда... Нелли, правда, теперь Ниной зовет...
До Туруханска тайга мертва. Плывут-плывут деревни-погосты.
Владимир Питиримович сказал каким-то напряженным, озабоченным тоном, что до Красноярска осталось всего -- ничего. Трое суток. И замолчал понуро. Словно в Красноярске ждала его неприятность.