Надежда Лохвицкая - Ностальгия. Рассказы. Воспоминания
«Ну да все равно, впоследствии выяснится».
Ослы бодро помахивали хвостиками. Это ауспиция благоприятная.
— Ну? Что вы думаете за Одессу, что-о?
Странно знакомый голос…
— Гуськин!
— Что-о? Это же не город, а мандарин. Отчего вы не сидите в кафе? Там же буквально все битые сливки общества.
Гуськин! Но в каком виде! Весь строго выдержан в сизых тонах: пиджак, галстук, шляпа, носки, руки. Словом — франт.
— Ах, Гуськин, я, кажется, останусь без квартиры. Я прямо в отчаянии.
— В отчаянии? — переспросил Гуськин. — Ну, так вы уже не в отчаянии.
— Вы уже не в отчаянии. Гуськин вам найдет помещение. Вы, наверное, думаете себе: Гуськин эт!
— Уверяю вас, никогда не думала, что вы «эт»!
— А Гуськин, Гуськин это… Хотите ковров?
— Чего? — даже испугалась я.
— Ковров? Тут эти марокканцеры навезли всякую дрянь. Прямо великолепные вещи, и страшно дешево. Так дешево, что прямо дешевле порванной репы. Вот, могу сказать точную цену, чтобы вы имели понятие: чудесный ковер самого новейшего старинного качества размером — длина три аршина десять вершков, ширина два аршина пять… нет, два аршина шесть вершков… И вот, за такой ковер вы заплатите… сравнительно очень недорого.
— Спасибо, Гуськин, теперь уже меня не надуют. Знаю, сколько надо заплатить.
— Эх, госпожа Тэффи, как жаль, что вы тогда раздумали ехать с Гуськиным. Я недавно возил одного певца — так себе, паршивец. Я, собственно говоря, стрелял в Собинова…
— Вы стреляли в Собинова? Почему?
— Ну, как говорится, стрелял, то есть метил, метил в Собинова, ну да не вышло. Так повез я своего паршивца в Николаев. Взял ему залу, билеты продал, публика, все как следует. Так что ж вы думаете! Так этот мерзавец ни одной высокой нотки не взял. Где полагается высокая нота, там он — ну, ведь это надо же иметь подобное воображение! — там он вынимает свой сморкательный платок и преспокойно сморкается. Публика заплатила деньги, публика ждет свою ноту, а мерзавец сморкается себе, как каторжник, а потом идет в кассу и требует деньги. Я рассердился, буквально как какой-нибудь лев. Я действительно страшен в гневе. Я ему говорю: «Извините мене, где же ваши высокие ноты?» Я прямо так и сказал. А он молчит и говорит: «И вы могли воображать, что я стану в Николаеве брать высокие ноты, то что же я буду брать в Одессе? И что я буду брать в Лондоне, и в Париже, и даже в Америке? Или, говорит, вы скажете, что Николаев такой же город, как Америка?» Ну что вы ему на это ответите, когда в контракте ноты не оговорены. Я смолчал, но все-таки говорю, что у вас, наверное, высоких нот и вовсе нет. А он говорит: «У меня их очень даже большое множество, но я не желаю плясать под вашу дудку. Сегодня, говорит, вы требуете в этой арии „ля“, а завтра потребуете в той же арии „си“. И все за ту же цену. Ладно и так. Найдите себе мальчика. Город, говорит, небольшой, может и без верхних нот обойтись, тем более что кругом революция и братская резня». Ну, что вы ему на это скажете?
— Ну, тут уж ничего не придумаешь.
— А почему бы вам теперь не устроить свой вечер? Я бы такую пустил рекламу. На всех столбах, на всех стенах огромными буквами, что-о? Огромными буквами: «Выдающая программа…»
— Надо «ся», Гуськин.
— Кого-о?
— Надо «ся». Выдающаяся.
— Ну, пусть будет «ся». Разве я спорю. Чтобы дело разошлось из-за таких пустяков. Можно написать: «Потрясающийся успех».
— Не надо «ся», Гуськин.
— Теперь уже не надо? Ну, я так и думал, что не надо. Почему вдруг. Раз всегда все пишут «выдающая»… А тут дамские нервы, и давай «ся».
Он вдруг остановился, огляделся и шепотом спросил:
— А может, вам нужна валюта?
— Нет. Зачем?
— А для Константинополя.
— Я не собираюсь уезжать.
— Не собираетесь?
Он подозрительно посмотрел на меня.
— Не собираетесь? Ну, пусть будет так. Пусть будет, что не собираетесь.
Чувствовалось, что не верит.
— Разве кто-нибудь сказал вам, что я еду в Константинополь?
Гуськин ответил загадочно:
— А разве нужно, чтобы еще говорили? Хэ!
Ничего не понимаю. Смотрю на сизого Гуськина, на яростно улыбающихся негров, на нетерпеливые хвостики осликов. Может быть, эти черные лики повернули мечту Гуськина к Стамбулу? Странно все это…
15
Быстро, словно испуганные, побежали дни.
Сколько их? Совсем немного — три-четыре? Может быть, шесть? Не помню.
Но вот будят меня утром топот, голоса, хлопанье дверей.
Встаю.
Странная картина: тащат по коридору сундуки, чемоданы, картонки, узлы. Беготня, суета. Двери раскрыты настежь. На полу всюду клочья бумаги, веревки.
Выселяют их всех, что ли? Ну да там видно будет.
В вестибюле навален всякий багаж. Суетятся озабоченные люди, шепчутся, суют друг другу деньги, толкуют о каких-то пропусках. И все это в страшном волнении. Красные, глаза выпучены, руки расставлены, котелки на затылке.
Вероятно, «штабы» приезжают. Не выселили бы и меня.
Вернулась на всякий случай к себе в номер, вынула из шкафа платья, из комода белье. Сунула в сундук и пошла в редакцию.
Там, наверное, все знают.
На улице совсем уже неожиданное зрелище: бегут черные рожи, гонят ослов. Только теперь повернуты ослы мордами к берегу, а хвостами к городу. Торопятся черные, колотят ослов палками, и бегут ослы впритруску.
Что это может значить?
Из прачечной выбегает французский солдат с охапкой мокрого белья. За ним две осатанелые прачки:
— Управы на них нету! Стой! Может, чужое забрал…
Через открытую дверь прачечной валит пар и видно, как там французские солдаты вырывают у прачек белье. Крики, вопли. И господин в котелке копошится там же.
Что это может значить? Завоевывают прачек?
Одесские прачки действительно бич божий. Что они с нами выделывали! Одна из них не вернула мне ровно полдюжины платков.
— Так я же вас за это удовлетворяю, — с достоинством сказала она.
— Как так?
— Да ведь я же не беру с вас за стирку тех платков, которые я вам не вернула!
Смотрю, у другой прачечной тоже рукопашная.
— Мадам Тэффи!
Оборачиваюсь.
Малознакомая личность. Кажется, кто-то из журналистов. Бежит, запыхавшись.
— Видели картинку? Развели панику! А вы так себе спокойно прогуливаетесь! Разве уже закончили все сборы?
— Сборы? Куда?
— Куда? В Константинополь.
Чего они меня все гонят в Константинополь?
Но он уже убежал, размахивая руками, утирая лоб.
«В чем дело?»
Вчера еще заходили ко мне друзья и знакомые. Никто мне ничего о Константинополе не говорил. Эвакуация, что ли? Но разве это бывает так вдруг, мгновенно?
В редакции полная растерянность.
— Что случилось?
— Как «что случилось»? Французские войска бросили город, вот что случилось. Надо удирать.
Вот он, Константинополь-то!
Катились мы все с севера, вниз по карте. Сначала думали, что посидим в Киеве да и по домам. Я еще дразнила братьев-писателей: «Что! Довел нас язык до Киева?»
Погнало нас вниз, прибило к морю, теперь, значит, надо вплавь. Но куда?
Слышу проекты.
«Наше слово» наймет большую шхуну, нагрузит в нее ротационную машину и типографскую бумагу, заберет всех сотрудников и двинет на всех парусах в Новороссийск.
Говорили и сами себе не верили.
— А вы куда едете? — спросили у меня.
— Да ровно никуда. Остаюсь в Одессе.
— Да вас повесят.
— Это действительно будет очень скучно. Но куда же мне деваться?
— Хлопочите скорее о пропуске на какой-нибудь пароход.
«Хлопотать» я абсолютно не умела.
В одной из редакционных комнат сидел на подоконнике А. Р. Купель, бледный, лохматый, и разговаривал сам с собой:
— Куда идти? Раз они уже здесь, раз никто защитить не может… Может быть, у них сила? У них право?
Я подошла к нему, но он даже не заметил меня и продолжал говорить сам с собой.
Надо все-таки что-нибудь предпринять, если действительно все уезжают. Что же я буду делать одна?
Вот теперь как раз кстати вспомнить о преданных душах, которые месяц тому назад со слезами восторга, «которых они не стыдились», вопили, что в случае эвакуации Одессы я первая войду на пароход.
Позвонила по телефону к адвокату А. Ответила его дочь:
— Папы нет дома.
— Вы уезжаете?
— Н-нет, ничего не известно. Я ничего не знаю.
Позвонила к Б.
Ответила квартирная хозяйка:
— Уехали. Все уехали.
— Куда?
— На пароход. У них давно были пропуски от французов.
— А! вот как! Значит, давно…
Б. тоже клялись и умилялись…
Хотела повидать кое-кого из литературных друзей, но почему-то часть города была оцеплена солдатами. Почему — никто не знал. Вообще никто ничего не знал.
— Отчего уходят французские войска?