Андрей Геласимов - Рахиль
Ведь Головачев мог расстроиться. А этого не хотел ни один из нас. Моя Рахиль перестала бы со мной разговаривать даже днем, если бы доктор всего лишь нахмурил брови. В больнице я мог высказывать ему все что угодно, но дома приходилось быть осторожным. Люба не спустила бы мне его дурного настроения.
Поэтому я бросался под стол и под кресло на помощь Соломону Аркадьевичу, выискивая пропавшую сережку, стукаясь лбом об этого сердитого старичка и стараясь отвлечься приятными мыслями о том, кого бы еще из своих будущих коллег я поместил в нашу с доктором Головачевым психушку.
* * *
Да, в принципе, всех.
Различие между ними в этом смысле было попросту минимальным. Как между двумя рядами звездочек, выделяющих с двух сторон слишком короткую главу.
Которая стала такой короткой лишь по одной причине - тема ее столь обширна, что, начни писать - и не остановишься никогда.
"Я список кораблей прочел до середины..."
Вторая песнь "Илиады" покажется не длиннее Люсиной считалочки.
Эники-бэники ели вареники.
Эники-бэники бумс.
* * *
Часть вторая
- Классная история, - сказала Дина, потягиваясь в своем кожаном кресле. - Вы ее рассказывали кому-нибудь?
- Да нет, - я пожал плечами. - Зачем? Кому это может быть интересно?
- Перестаньте! - Она махнула рукой. - Целую повесть можно написать. Или роман. Клевая история - сто процентов. Особенно интересно про долбанутых. Только у вас лицо стало совсем бледным. Вам не плохо?
- Ты знаешь, голова что-то кружится. Видимо, слишком долго говорил. Так бывает. Пойду на кухню, налью воды. У меня тут таблетка.
Дина немного посмотрела, как я пытаюсь подняться с дивана, и снова махнула рукой.
- Сидите. Я сама принесу. Вам кипяченой? Или из-под крана можно?
- Спасибо, - сказал я. - А то что-то, правда, в глазах немного темнеет. И такие искорки в уголках бегут.
- Вам кипяченой? - повторила она.
- Все равно.
Мне было действительно все равно. Я просто хотел, чтобы она побыстрее вышла из комнаты, раз уж у меня самого не получилось. Хлопнуться в обморок на глазах беременной женщины - это совсем не то, что рассказывать ей три часа о своем героическом прошлом. Другой формат. Особенно, когда причина твоей разговорчивости состоит в том, что тебе просто-напросто некуда больше идти. Ну или почти некуда, потому что Люба все еще терпит, но ведь любому терпению приходит конец. И тогда ты сидишь в своей бывшей квартире и стараешься уложиться со своим рассказом в три часа с небольшим. Дольше нельзя - придут Володька и Вера. Они скорее всего даже не знают, что я практически каждый день сижу на этом диване и рассказываю Дине то, что, может быть, ей совсем даже и не надо знать. Но я все же рассказываю, потому что, во-первых, она единственная, у кого нет причин меня ненавидеть, а во-вторых, я почему-то надеюсь, что тот, кто внутри ее живота, тоже все это слышит. Хотя бы голос.
Немагнитная запись звука. Общение с потусторонним миром. Плюс подозрение, что оно таким и останется. От перемены мест слагаемых сумма, если честно, только выигрывает. Миры поменяются, но один из нас все равно будет "по ту сторону". Океана, реки, ручья - неизвестно чего, но обязательно водоема. И обязательно в родительном падеже, поскольку одного из нас в любом случае придется родить, а другой уже вот-вот станет ответом на школьный вопрос "нет кого?". И водоем обязательно с берегами. Потому что должен быть резкий контраст - зыбкость того, что надо пересечь, и надежность конечного пункта. То есть два берега и между ними река. А в воде снуют разные подозрительные типы. В том и в другом направлении. И где-то среди плывущих голов виднеется уже и моя. Покачивается на волнах, как поплавок в ветреную погоду. Думает себе о чем-то. А с той стороны приближается мой внук. Середину уже переплыл.
Или внучка.
Надо же, они так и не сделали УЗИ.
- У вас лицо немного порозовело, - сказала Дина, протягивая мне стакан.
- Да, кажется, стало лучше.
- Но вы таблетку выпейте все равно. И вот мармелада съешьте кусочек. В сахаре много калорий.
- Боишься, что я тут у тебя упаду и проваляюсь бревном до самого вечера?
- Нет, мне просто вас жалко.
Я понял, что шутка не удалась, и молча запил таблетку.
- А как звали этого доктора? - неожиданно спросила она. - То есть зовут...
- Головачева? - Я вытер губы и вернул ей пустой стакан. - Его зовут Дементий Петрович.
- Странное какое-то имя.
- Да нет, ему подходит... С именами, ты знаешь, бывают связаны очень забавные истории... Одна вот как раз насчет мармелада...
- Может, не будете больше рассказывать? А то опять побледнеете.
- Последнюю. Расскажу тебе последнюю историю - и ухожу. Тем более что это, в общем-то, анекдот.
- Ну хорошо. - Она бросила взгляд на часы и снова уселась в то самое кожаное кресло.
Но стакан по-прежнему у нее в руке. Как знак быстротечности времени. Самый красноречивый на свете хронометр. Красноречивей кремлевского циферблата по телевизору в новогоднюю ночь. Совершенство часовой техники. И никаких шестеренок. "Картье" умирает в корчах от зависти. На тонких стенках еще блестят капли воды, но смысл совершенно понятен - давай быстрее, профессор, время пошло. Даже и не часы. "Стакан-секундомер" - имя этому стеклянному совершенству. Оглушительный выстрел из стартового пистолета. Уши заложило, и беговую дорожку затянуло дымом. И заложило уши.
Инверсивный повтор синтаксической конструкции. Подобный стилистический прием ведет к актуализации второго семантического слоя, который уже не связан с мотивом акустических последствий выстрела из пистолета, а указывает на тему легкого сердечного приступа, перенесенного героем чуть раньше. С другой стороны, этот троп может служить всего лишь проявлением некоторого синтаксического упрямства.
- Ты не волнуйся, я до их прихода исчезну.
- Я не волнуюсь.
- Так вот, - вздохнул я. - По поводу разных имен и сладкого мармелада... Ты знаешь, почему он называется "мармелад"?
Дина отрицательно покачала головой и снова посмотрела на часы. Как будто стакана в руке ей было мало.
- Дело в том, что королева Шотландии, - продолжал я, - однажды велела своему повару засахарить апельсины. Неизвестно, почему ей взбрело это в голову, но вот захотелось королеве Марии такого непонятного по средневековым временам лакомства. А когда повар все это приготовил, к нему явилась французская горничная королевы и сообщила, что у той пропал аппетит. И на глазах у расстроенного кулинара эта самая горничная всю тарелочку и подъела. Да при том по-французски еще приговаривала "Marie malade", что означало "Мари больна". С тех пор так оно и пошло "Mariemalade". Забавная история?
- Прикольно, - согласилась Дина. - Только вам уже, правда, пора идти.
- Да-да, - сказал я и поднялся с дивана. - Ты знаешь, если бы фраза "профессор болен" тоже стала обозначать какое-нибудь лакомство, пусть даже вполовину не такое вкусное, как мармелад, я бы считал, что жизнь прошла не впустую.
В прихожей, когда она уже открыла передо мной дверь, я повернулся и все-таки сказал то, что должен был сказать часа три назад, но, в принципе, мог побояться и уйти, вообще так и не заговорив на эту тему.
- Знаешь, я встречался с тем капитаном, который составлял на тебя протокол тогда ночью... Помнишь? Он хочет, чтобы я помог его дочери поступить следующим летом в Физтех.
- Ну? - Дина отступила на шаг в глубь прихожей.
- Мы ездили с ним в Долгопрудный... Я познакомил его там со своим приятелем... Он в МФТИ заведует кафедрой...
- И что? - сказала она.
- Вот... Съездили туда... поговорили...
- Ну и что? Что он сказал?
- Капитан сказал... - Я вдруг запнулся, потому что услышал, как у меня в ушах стучит сердце.
- Да говорите же! Они заберут заявление?
- Нет. - Я покачал головой. - Администрация магазина отказалась его забирать. Дело передают в суд.
Мы постояли молча у открытой двери еще целую минуту.
- Иди в квартиру, - наконец сказал я. - Тебя здесь продует.
Дина ответила не сразу.
- У меня на поясе шаль. - Голос глухой и силуэт в полутьме размытый.
- Теплая?
- Да. Володька купил на вьетнамском рынке.
Я шагнул к ней и взял ее за руку.
- Ты не волнуйся. Я что-нибудь придумаю. Тебе нельзя волноваться.
- Хорошо, я не буду, - сказала она, и ее рука выскользнула из моей, как рыба выскальзывает из некрепкой сети.
Плавно, безжизненно и неудержимо. Медленно уходя на глубину.
Через секунду дверь за моей спиной закрылась.
* * *
Летом 1954 года, когда я закончил седьмой и перешел в восьмой класс, одной из центральных интриг моего четырнадцатилетнего, но тем не менее уже наполовину еврейского существования стало ожидание сентября. Осень манила не потому, что я успел за пару недель соскучиться по одноклассникам, и, разумеется, не потому, что Пушкин, Болдино и "короче становился день", - все это было еще впереди, таких вещей надо было ждать еще лет пять, а может быть, даже больше, - нет, тем летом хотелось поскорее вернуться в школу по абсолютно иной, хотя, возможно, не менее поэтической причине. В восьмом классе начинали преподавать анатомию.