Леонид Андреев - Том 5. Рассказы и пьесы 1914-1915
Татьяна Николаевна. Не знаю, голубчик.
Савелов. И я не знаю. Нет, я догадываюсь, чего мне хочется. Садись и слушай, ну? Мне надо не писать, — понимаешь, Таньхен? — а самому что-то делать, двигаться, махать руками, совершать какие-то действия. Действовать! В конце концов, это просто невыносимо: быть только зеркалом, висеть на стене своего кабинета и только отражать… Постой: а это недурно бы написать печальную, очень печальную сказочку о зеркале, которое сто лет отражало убийц, красавиц, королей, уродов — и так стосковалось о настоящей жизни, что сорвалось с крюка и…
Татьяна Николаевна. И что?
Савелов. Ну и разбилось, конечно, что же еще? Нет, надоело, опять выдумка, беллетристика, гонорар. Наш известный Савелов написал… к черту окончательно!
Татьяна Николаевна. А я тему все-таки запишу.
Савелов. Записывай, если тебе хочется. Нет, ты только подумай, Таньхен: за шесть лет я ни разу не изменил тебе! Ни разу!
Татьяна Николаевна. А Наденька Скворцова?
Савелов. Оставь! Нет, я серьезно говорю, Таня: это невозможно, я начинаю ненавидеть себя. Трижды проклятое зеркало, которое висит неподвижно и может отражать только то, что само захочет отразиться и проходит мимо. За спиной у зеркала могут совершаться изумительные вещи, а оно отражает в это время какого-то идиота, болвана, которому захотелось поправить галстук!
Татьяна Николаевна. Это неверно, Алеша.
Савелов. Ты решительно ничего не понимаешь, Татьяна! Я ненавижу себя — понимаешь это? Нет? Я ненавижу тот мирок, который живет во мне, вот тут, в голове, — мир моих образов, моего опыта, моих чувств. К черту! Мне опротивело то, что у меня перед глазами, я хочу того, что у меня за спиной… что там? Целый огромный мир живет где-то за моею спиной, — и я же чувствую, как он прекрасен, а головы повернуть не могу. Не могу! К черту. Скоро я совсем брошу писать!
Татьяна Николаевна. Это пройдет, Алеша.
Савелов. И очень жаль будет, если пройдет. Ах, господи, хоть бы кто-нибудь зашел и рассказал — о той жизни рассказал!
Татьяна Николаевна. Можно позвать кого-нибудь… Алеша, хочешь я позвоню Федоровичу?
Савелов. Федоровичу? Чтобы снова весь вечер говорить о литературе? К черту!
Татьяна Николаевна. Но кого же? Я не знаю, кого можно позвать, кто подошел бы к твоему настроению. Сигизмунд?
Савелов. Нет! И я никого не знаю, кто подошел бы. Кто?
Оба думают.
Татьяна Николаевна. А если Керженцеву?
Савелов. Антону?
Татьяна Николаевна. Да, Антону Игнатьевичу. Если позвонить, он сейчас приедет, по вечерам он всегда дома. Если не захочется говорить, то поиграй с ним в шахматы.
Савелов (останавливается и сердито смотрит на жену). С Керженцевым в шахматы я не стану, как ты этого не понимаешь? Прошлый раз он с трех ходов зарезал меня… что же мне интересного играть с таким… Чигориным! И я все-таки понимаю, что это только игра, а он серьезен, как идол, и когда я проигрываю, считает меня ослом. Нет, не надо Керженцева!
Татьяна Николаевна. Ну, поговоришь, вы с ним друзья.
Савелов. Говори с ним сама, ты с ним любишь говорить, а я не хочу. Во-первых, говорить буду только я, а он будет молчать. Мало ли люди молчат, но он молчит ужасно противно! И потом, он просто надоел мне со своими дохлыми обезьянами, своей божественной мыслью — и лакеем Васькой, на которого он кричит, как буржуй. Экспериментатор! У человека такой великолепный лоб, за который за один можно поставить памятник, — а что он сделал? Ничего. Хоть бы орехи бил своим лбом — все-таки работа. Фу-ты, устал бегать! (Садится.)
Татьяна Николаевна. Да… Мне, Алеша, одно не нравится: у него появилось что-то угрюмое в глазах. По-видимому, он действительно болен: этот его психоз, о котором говорил Карасев…
Савелов. Оставь! Не верю я в его психоз. Притворяется, дурака ломает.
Татьяна Николаевна. Ну, ты уж слишком, Алеша.
Савелов. Нет, не слишком. Я, голубчик, Антона с гимназии знаю, два года были мы с ним влюбленнейшими друзьями — и это пренелепей-ший человек! И ему ни в чем не верю. Нет, не хочу о нем говорить. Надоело! Танечка, я куда-нибудь пойду.
Татьяна Николаевна. Со мною?
Савелов. Нет, я один хочу. Танечка, можно?
Татьяна Николаевна. Иди, конечно. Но только куда же ты пойдешь — к кому-нибудь?
Савелов. Может, зайду к кому-нибудь… Нет, мне так хочется пошататься по улицам, среди народа. Потолкаться локтями, посмотреть, как смеются, как скалят зубы… Прошлый раз на бульваре били кого-то, и я, честное слово, Танечка, с наслаждением смотрел на скандал. Может быть, в ресторанчик зайду.
Татьяна Николаевна. Ох, Алеша, миленький, боюсь я этого, не надо, дорогой. Опять много выпьешь и будешь нездоров — не надо!
Савелов. Да нет же, ну что ты, Таня! Да, я и забыл тебе сказать: я сегодня шел за генералом. Хоронили какого-то генерала, и играла военная музыка — понимаешь? Это не румынская скрипка, которая выматывает душу: тут идешь твердо, в ногу — дело чувствуется. Я люблю духовые инструменты. В медных трубах, когда они плачут и кричат, в барабанной дроби с ее жестоким, твердым, отчетливым ритмом… Что вам?
Вошла горничная Саша.
Татьяна Николаевна. Отчего вы не стучитесь, Саша? Вы ко мне?
Саша. Нет. Антон Игнатьич пришли и спрашивают, к вам можно или нет. Они уже разделись.
Савелов. Ну, конечно, зовите. Скажите, чтобы прямо шел сюда.
Горничная выходит.
Татьяна Николаевна (улыбается). Легок на помине.
Савелов. А, черт!.. Задержит он меня, ей-богу! Танечка, ты побудь, пожалуйста, с Керженцевым, а я пойду, я не могу!
Татьяна Николаевна. Да, конечно, иди! Ведь он же свой человек, какие тут могут быть стеснения… Миленький, ты совсем расстроился!
Савелов. Ну, ну! Сейчас человек войдет, а ты целуешь.
Татьяна Николаевна. Успею! Входит Керженцев. Здоровается. Татьяне Николаевне гость целует руку.
Савелов. Ты какими судьбами, Антоша? А я, брат, ухожу.
Керженцев. Что ж, идите, и я с вами выйду. Вы также идете, Татьяна Николаевна?
Савелов. Нет, она останется, посиди. Что это про тебя Карасев говорил: ты не совсем здоров?
Керженцев. Пустяки. Некоторое ослабление памяти, вероятно, случайность, переутомление. Так и психиатр сказал. А что — уже говорят?
Савелов. Говорят, брат, говорят! Что улыбаешься, доволен? Я тебе говорю, Таня, что это какая-то штука… не верю я тебе, Антоша!
Керженцев. В чем же ты мне не веришь, Алексей?
Савелов (резко). Во всем.
Молчание. Савелов сердито ходит.
Татьяна Николаевна. А как поживает ваш Джайпур, Антон Игнатьевич?
Керженцев. Он умер.
Татьяна Николаевна. Да? Как жаль.
Савелов презрительно фыркает.
Керженцев. Да, умер. Вчера. Ты, Алексей, иди лучше, а то ты уже начинаешь ненавидеть меня. Я тебя не задерживаю.
Савелов. Да, я пойду. Ты, Антоша, не сердись, я сегодня зол и на всех кидаюсь, как собака. Не сердись, голубчик, она тебе все расскажет. У тебя Джайпур умер, а я, брат, сегодня генерала хоронил: три улицы промаршировал.
Керженцев. Какого генерала?
Татьяна Николаевна. Он шутит, он за музыкой шел.
Савелов (набивая папиросами портсигар). Шутки шутками, а ты все-таки поменьше возись с обезьяной, Антон, — когда-нибудь и серьезно сбрендишь. Экспериментатор ты, Антоша, жестокий экспериментатор!
Керженцев не отвечает.
Керженцев. Дети здоровы, Татьяна Николаевна?
Татьяна Николаевна. Слава богу, здоровы. А что?
Керженцев. Скарлатина гуляет, надо оберегаться.
Татьяна Николаевна. О господи!
Савелов. Ну теперь заахала! До свидания, Антоша, не сердись, что ухожу… Может, я еще застану тебя. Я скоро, голубчик.
Татьяна Николаевна. Я немного провожу тебя, Алеша, мне два слова. Я сейчас, Антон Игнатьевич.
Керженцев. Пожалуйста, не стесняйтесь.
Савелов и жена выходят. Керженцев прохаживается по комнате. Берет с письменного стола Савелова тяжелое пресс-папье и взвешивает на руке: так застает его Татьяна Николаевна.
Татьяна Николаевна. Ушел. Что это вы смотрите, Антон Игнатьевич?