Владислав Титов - Ковыль - трава степная
Потом пришла победа. Однажды вместе со всеми пошла на вокзал встречать возвращающихся фронтовиков и Екатерина Ивановна. Нарвала букет степных ромашек и пошла. Играла музыка, вокруг плакали, смеялись, а мать металась от одного солдата к другому, расспрашивала. Когда все разо-шлиоь, на опустевшем перроне остался лежать мокрый от слез ее букет.
С тех пор никто не видел слез на ее глазах. Затаилась, замкнулась в себе Екатерина Ивановна. И только долгими ночами под разудалые песни вернувшихся с фронта односельчан горько плакала, закрывшись в пустой избе. Как тень бродила из угла в угол, зажигала свет, рассматривала фотографии, читала старые письма, а потом, схватившись за волосы, каталась по холодному глиняному полу, затыкая платком рот:
- Где же вы, родные мои? Соколы вы мои ясные! На кого ж оставили меня, сиротинушку горькую?..
А жизнь шла своим извечным чередом. Люди пахали землю, сеяли хлеб, растили детей. Село трудно, со стоном залечивало раны войны, входило в мирную жизнь. Не отставала от всех и вдова Кудряшова. Работала, не щадя себя, усталостью заглушала незатухающую боль. Все дальше позади оставалась война.
- А тут новый председатель колхоза, Иван Ильич, - рассказывала сыну Екатерина Ивановна. - А от моих ни слуху ни духу. "Не вернутся они, Катя. С этой войны многие не вернулись, - увещевал Иван. - Не жди. Не будет чуда. Выходи за меня замуж".
Поначалу я и думать об его словах не желала. Пужали они меня. Стороной обходила немилого. А ночью лежу, бывало, в холодной постели и наплачусь, нарыдаюсь сама с собой, и будто бес мне подсказывает, шепчет на ухо: "Не дождаться тебе твоего Матвеюшку, сгнили его белые косточки в сырой земле, так и будешь одна век свой вдовой вековать". А на другое ухо другие слова: "Врет казенная бумажка, не может того быть, чтобы его в живых не было. Иль ты уж и забыла его?" Встану, сниму со стены портрет. "Матвеюшка, говорю, сокол ты мой ненаглядный, где ж ты пропадаешь, промолви хоть словечко". А он смотрит на меня так грустно, будто заплакать хочет, и молчит. Сколько-то ночей таких было - и не счесть. А Ваня проходу не дает: "Выходи, Катерина, за меня, люба ты мне, жизни нет без тебя". Цыгане как-то проезжали по селу. Дай, думаю, погадаю. Как сейчас помню, подошла к цыганке, к старой такой, усы черные под носом. Взяла она мою руку - и как обухом по голове: "Камень лежит у тебя на сердце, милая. Не дождаться тебе твоего короля". У меня так и брызнули из глаз слезы. "Что ж ты, окаянная, говорю, брешешь? Я ж тебе последнюю картошку отдала, думала, ты доброе слово скажешь, весточкой обнадежишь, а ты..." В ту же ночь сон приснился: Матвей мой идет по полю ко мне навстречу. Рожь густая, с головой скрывает и цветет будто. Зеленые облака плывут над ней. Я кричу ему: "Матвеюшка, вот я, твоя Катя!" А он хмурый такой, проходит мимо и не смотрит на меня. Хочу сдвинуться с места, следом побежать - и не могу. "Мотя, хоть поглядеть дай на тебя", - прошу его. А он обернулся и говорит: "Не время нам любоваться, миловаться с тобой, Катя. Война идет. Людей убивают. Петю с Женей наших убили". - "Врут про это, Мотя! - кричу ему. - Не верь! Живы они, и ты жив! Ведь жив же ты?!" Тут вроде бы Иван Ильич появился. Взял меня за руки и говорит: "Он солдат, Катя! На всю жизнь солдат. Всю жизнь он будет воевать. Война для него никогда не кончится, потому что он убит в бою". Закричала я тогда и проснулась. С тех пор страх на меня нашел. По ночам бояться стала. А чего - и сама не пойму. Как дите малое, завернусь с головой в одеяло и дрожу как лист осиновый. Бабку Матрену на ночь приглашала. До полночи, бывало, лежим, не спим, все гадаем: а может, жив? Потом как-то говорит она мне: "Выходила Сы ты, Катерина, замуж за председателя, чего горе одной мыкать? Мертвым ничего уж не надо, живым жить... Мужик он хороший, не ветрогон какой-нибудь. Чего брезгуешь?" Будто порчу на меня напустила. Забывать я стала Матвея своего. Туман между нами лег. И Иван Ильич не постыл вроде стал. Дальше - больше... Встречаться начали. Слова мне разные говорил. Милой называл. Я поначалу только плакала. Уж и сама не знаю отчего. Вроде и сладко становилось от его слов, и в эту сладость будто кто полынь полевую кидал. Все Матвей перед глазами стоял. Голос его вспоминался, ласки... Ивана Ильича раз Матвеем назвала. Он ничего, не обиделся. "Пройдет, говорит, Катя, пройдет. Бороть только надо себя, и все пройдет. Живым живое..." И все расписаться предлагал. А я обождать говорила. Тут свадьба v табунщика... Впервые за пять лет выпила. Да так на душе у меня как-то непонятно стало, что и ума не приложить. Будто я это и не я. Голоса разные во м"е заговорили. Жалеть стали мою вдовью судьбу, и что жизнь мимо проходит, и зачем тогда жить на белом свете, если, как березонька во поле, одна-одинешенька, прихилиться не к кому. А тут свадьба идет. Пляшут, "горько" кричат... И Ваня рядом. Глаз от меня не отрывает. А в них такая тоска, что и высказать невозможно. Екнуло у меня в груди, и будто я на свет вновь народилась. И легко и просто все сделалось. Думала, что в тот день вся не выпляшусь, не выпоюсь. Словно вода в половодье, нахлынуло на меня веселье... Потом ушли со свадьбы. Почти до утра по степи гуляли. Домой пришли, глянула я на стенку, а там Матвей мой... "а портрете... Головой качает: "Что ж ты наделала, Катя? Не дождалась, значит, мужа своего законного, суженого своего?" И, как наяву, вижу - слезы у него из глаз... Закричала я тогда как безумная и выгнала Ивана Ильича. А дня через два в соседнем селе солдат объявился. В самом начале войны "похоронка" была, а он жив оказался. Сынок, а может, и из моих кто жив? Бывает ведь...
"Бывает ведь..." Евгений рывком поднялся со стула, прошел из одного угла в другой, приблизился к кровати матери и упал на колени.
- Мамочка, родная, как же ты так?.. Где ты брала силы?
- Не надо, Женгоигка, успокойся, сынок. Все то уже позади.
А позади был труд. Ежедневный, с кровавыми мозолями, от восхода до захода солтща. Не щадила себя Екатерина Ивановна. Близость с Иваном Ильичом ожесточила ее. И она мстила самой себе за случившееся, Ненавидя я его и себя лютой ненавистью, которой не было предела, она истязала себя работой, истязала зло и исступленно. Это было не просто самонаказание. Нет. Это становилось ее ежедневной молитвой, каким-то чудовищным ритуалом, в котором она находила удовлетворение.
В своей добровольной каторге мать работала за четверых. А по ночам, оставшись одна, молила бога о прощении, до изнеможения приговаривая перед иконами:
- Прости меня, Матвеюшка, прости, сокол ясный, меня, распутную, недостойную. Бес попутал меня, неверную. Накажи меня, господи, покарай своей самой страшной карой.
Совсем извела себя Екатерина Ивановна. Упала как-то на свекольной плантации с тяпкой в руках без сознания и лежала бледная, похолодевшая, с открытыми глазами, не на шутку перепугав своих подружек.
- Больше всех тебе надо, что ли, Катерина! - говорили, недоумевая, одни.
- Пожалей себя, голубушка, не мучь, не терзай, - говорили другие, те, кто был поближе и подогадливее.
А через несколько месяцев, в пору затяжных осенних дождей, в трудную свекольную страду, хохотнула ей прямо в лицо у черного свекольного бурта злая насмешница Аксинья:
- Дюже подозрительно толстеть ты стала, Катюшка! Прям как на дрожжах. Аль недаром болтали люди про председателя-то?
Не помнила себя мать в ту минуту. Не слышала больше ничего. Только сквозь слезы видела, как трясутся от смеха плечи баб, прыгают и кривятся их губы, дурным блеском сверкают глаза, и чувствовала, что сейчас сделает что-то страшное, непоправимое, она не хочет этого - и не может удержать себя. До вил было три шага. Ноги сами тянули к ним. Она не хотела брать их, в груди что-то кричало, протестовало против этих четырехрожковых острых вил, но в глазах прыгали оскаленные Аксиньины зубы и закрывали от нее все.
- Убью! - вскрикнула мать, рванулась к вилам, выдернула из земли, подняла - и замерла в этой страшной позе.
В один миг что-то сломалось в ней. Она опустила вилы, сползла по их ручке на землю, закрыла лицо ладонями и заплакала,
- Да что ты, Катя, что ты, - уговаривали ее бабы, - аль ты не знаешь эту бреховку! Ей бы только зубы поскалить, она и мать родную не пожалеет.
Когда уже стало невозможно скрывать от людей беременность, Екатерина Ивановна решила: в петлю - и дело с концом. Не вышла жизнь. Не задалась. Злой мачехой повернулась. Да такой злой, что и придумать трудно... Помыла полы в горнице, зажгла свечу перед иконами, закрыла утирками рамы с фотографиями, зеркало и вдела веревку в кольцо на матице.
Петля долго не получалась. Мать не спеша перевязала узел раз, другой, потом попробовала - петля легко захлестывалась. Подставила табуретку, встала на нее, торопливо перекрестилась и накинула веревку на шею. Потом неторопливо сняла, слезла с табуретки, сбросила с себя старую одежу и надела новую, нестираную.
В сарае замычала корова. Мать вышла во двор, набрала охапку свекольной ботвы и отнесла ее корове. Ночь была тиха и спокойна. От хлопнувшей двери вздрогнуло пламя лампады, качнулась петля.