Михаил Салтыков-Щедрин - Том 12. В среде умеренности и аккуратности
Молчалин 2-й прочел эту тираду одним духом, весело, ходко, почти шаловливо, но при последней фразе об иностранцах вдруг поперхнулся и оцепенел.
— Вот тебе раз! — невольно воскликнул я.
— Постой, брат, я окошко отворю да караул закричу! — в свою очередь, присовокупил Алексей Степаныч.
Мы сидели и все в такт покачивали головами.
— Ах-ах-ах! — вздохнул Алексей Степаныч, — правил ты, правил — и вся твоя работа втуне! уж этого-то, брат, не исправишь!
— Этого-то! — с какою-то надменною отвагой вызвался Молчалин 2-й, — а вот сейчас увидишь!
Он мгновенно воспрянул духом и бодро принялся за работу. Не прошло и несколько минут, как он уже читал нам:
— «Не следует упускать из вида, что у общества имеются свои собственные органы, которые существуют с надлежащего разрешения и пользуются законною организацией, а отнюдь не представляют собой сборища узурпаторов или случайно сошедшихся людей, как это инсинуируют борзописцы «Бреющего шила». Существование этих органов означает ежели не настоятельную в них потребность, то, по крайней мере, благосклонное относительно их благосоизволение. Положим, что непосредственного и деятельного участия в управлении им не предоставлено, но начальство никогда не отказывалось и не отказывается получать от них почтительные, в надлежащих границах, представления. А это очень важно. Возможность утруждать начальство представлениями еще не есть, конечно, право, но это — больше, нежели право: это — обязанность. Во всяком случае, такая возможность существует (и притом в самых широких размерах), и было бы крайне нерасчетливо и даже бессовестно не пользоваться ею, хотя бы от сего и не предвиделось никаких последствий. Мы не имеем права увлекаться исключительно утилитарными целями; мы должны поменьше думать о правах, и побольше — об обязанностях. Терпение и самоотверженность — вот задача, которую должно преследовать современное поколение общественных деятелей, все же остальное — предоставить потомству. Наши земства это поняли. Они представляют обо всем, представляют неупустительно, хотя и без всяких последствий. Нередко начальство, в своей мудрости, оставляет их представления даже совсем без ответа, но они не обескураживаются этим и представляют вновь, и общественное мнение им несомненно в этом сочувствует. Вот каким трудным и, так сказать, широко постепенным путем достигается наш прогресс. Что скажет о нас потомство? — оно скажет: это были люди самоотверженные, которые, проводя время в ожидании разрешений, тем самым расчищали для нас пути! Что скажут иностранцы? — они скажут: вот общество, которое с благоразумием и мудрою постепенностью пользуется предоставленными ему возможностями! И потомство, и иностранцы — будут правы!»
Алексей Степаныч, не говоря ни слова, подошел к Молчалину 2-му и поцеловал его в лоб.
— Отлично! отлично! — произнес он в волнении (у старика даже слезы на глазах показались).
— Отлично, — согласился и я, — но позволю себе одно только и притом самое маленькое замечание…
— Нет уж-с! — сухо и даже несколько нахально прервал меня Молчалин 2-й, — на этот раз, любезный коллега, прошу уволить! Я знаю, что вы хотите сказать. Вам, наверное, не нравится, что я несколько раз и притом не без намерения настаиваю на том, что возможность делать представления не всегда приносит желаемые плоды. Но этим я уже поступиться не могу. Моя газета либеральная, и самим начальством признается за таковую; следовательно, в ней полное однообразие тона не только неуместно, но могло бы показаться даже предумышленным. Я не всегда глажу по шерстке, но я искренен — и в этом моя заслуга! Вообще, положение либерального органа печати я резюмирую в следующих немногих словах: «Мы готовы прийти к вам, — говорю я, — но укажите нам пути и сохраните нам нашу независимость!»
Это поучение было высказано таким твердым и даже строгим тоном, что мне оставалось только прикусить язык. Сам Алексей Степаныч — и тот не заступился за меня. В самом деле, я показал себя уж чересчур придирчивым. Как часто случается нам встречать в печати выражения прямо бунтовские, ироде: «осмеливаемся высказать» или «позволяем себе думать» — что ж! начальство не только не взыскивает, но даже положительно не видит в этом ничего, могущего подорвать его авторитет! Вероятно, тут есть какая-нибудь секретная конвенция, а может быть, и просто внутренняя политика. Что «независимые голоса» не бесполезны — это, с легкой руки Бисмарка*, уже признано всеми. Даже оппозиция — и та считается не вредною, если она не вредит. Следовательно, отчего же бы и нам не воспользоваться этим общепризнанным фактом… ну, конечно, умненько? Недаром же в штатах департамента этимологии и правописания* значится: «независимых голосов столько-то». Вот это-то и есть «политика». Интересно бы только знать, присвоено ли этим голосам соответствующее содержание, или же они обязываются распевать, памятуя изречение: из чести лишь одной я в доме сем служу?*
Между тем как я таким образом рассуждал, Молчалин 2-й продолжал читать дальше:
— «Такова наша мысль, таково наше глубокое внутреннее убеждение. Убеждение не только интимное (conviction spontanée)[14], но и пропущенное сквозь горнило знания; убеждение, не избегающее благосклонной похвалы, но и не боящееся угроз. Как же поступило «Бреющее шило», чтоб дискредитировать нас перед публикой? — да очень просто! По своему обыкновению, оно смазурничало, то есть на место одного выражения поставило другое, не имеющее с первым ничего общего. Мы говорили о «народосодействии», а оно — заставляет нас употребить выражение «народоправство». А мы даже и не понимаем этого выражения! Но вы, читатель! понимаете ли вы, какая масса гнусного предательства заключается в этом мошенническом сопоставлении принципа единоначалия (вполне нами признаваемого и чтимого) с принципом какого-то фантастического (и притом нами непонимаемого) народоправства?»
Молчалин 2-й остановился и на этот раз окинул нас уже совершенно безбоязненным взором. Вступая на почву так называемой полемики, он, очевидно, чувствовал себя как дома. Он понимал, что здесь ему опасаться нечего, и потому даже слегка отодвинул корректуру, как бы для того, чтоб издали полюбоваться ею.
«Бреющее шило», — продолжал он, — желало одним выстрелом убить двух зайцев: и дискредитировать нашу газету в глазах читающей публики, и произвести своим доносом переполох в известных сферах. Первого, конечно, оно не добилось, второго — достигло лишь в некоторой степени. Действительно, переполох был произведен, но, к счастию для нас, он повлек за собой не осуждение, а исследование, за которым, конечно, не замедлило последовать и оправдание. Прошли те времена, когда змеиное жало доноса держало печать в постоянной тревоге; исчезла навсегда легкая возможность обвинять, не представляя вполне ясных и удовлетворительных доказательств. Да, прошел и исчез этот дурной сон. Отныне — путь клеветы усеян своего рода терниями. Нам стоило только указать на подлинные нумера нашей газеты, даже не подкрепляя этого указания ссылкой на типографские корректуры, чтоб явиться сразу чистыми от всякого подозрения в сочувствии к даже непонимаемым нами народоправствам. И мы сделали это с тем бо̀льшим удовольствием, что это дало нам случай представить новые и убедительнейшие доказательства чистоты наших намерений, которую нимало не могут омрачить стойкость и колебимость наших убеждений. И таким образом «Бреющее шило», желая сделать нам вред, в действительности оказало услугу, само же, по всем вероятиям, попало на замечание».
— Ну-с?! — самодовольно обратился к нам Молчалин 2-й.
— Чего еще лучше! Словно красным яичком подарил. Такими, брат, статьями христосоваться с начальством можно! — поощрил его Алексей Степаныч.
Я, с своей стороны, не сказал ничего; я только радовался и думал: вот кабы все-то так! Молчалин 2-й продолжал:
— «Но довольно. Мы исполнили одну из самых омерзительнейших обязанностей наших перед публикой: обязанность иметь дело с противниками прямо бесчестными. Теперь же будем спокойно рассуждать о предмете, успешное и правильное развитие которого для нас, конечно, дороже, нежели те два-три подписчика, которых «Бреющее шило» изо всех сил старается переманить у нас. Ах, если бы это от нас зависело, мы уступили бы почтенной газете не один и не два десятка, а целую сотню подписчиков, лишь бы водворить мир в взволнованных душах ее редакторов и издателей! Но подписчики — люди свободные, и мы не властны распорядиться ими, как французы распорядились ниццарами, а немцы в последнее время эльзаслотарингцами*. Пускай «Бреющее шило» примет это в соображение и не обвиняет нас в недостатке доброй воли помочь ему.