Василий Никифоров-Волгин - Ключи заветные от радости
– А тятя скоро придет? Красное яичко… мне обещал…
Мать утешала его:
– Придет, садик мой, придет… Теперь уж скоро…
Личико его то затуманивалось, то вспыхивало тихими зоринками. Он постоянно ручки тянул к нам, словно на руки просился.
Он приподнял головку и к чему-то прислушиваться стал. Слушал долго, а потом сказал:
– Мама! Воробушки скачут!
В комнате прозвенело что-то похожее на упавшие стеклянные бусинки – это Иванушка засмеялся в бреду.
И стал он опять тосковать и метаться по постельке.
– Мама! Распутай нитки у меня на грудке…
Мать гладила его грудку и, как нищая на церковной паперти, стала всхлипывать:
– Вот… я ниточки распутываю… вот так… Будет Иванушке вольготно… Вот так!..
Вдруг братец опять приподнялся и радостно закликал:
– Тятя идет!
Мы ничего не слышали – бредит Иванушка. Я посмотрел в окно. В конце улицы, в рассвете пасхального утра шел отец.
Только что он показался в дверях, Иванушка ручки вскинул навстречу, а ручки сухонькие и словно серебряные при металлическом утреннем свете. Эта серебряность особенно потрясла меня. Не в этой ли серебряное™ тела – смерть?
Отец взял Иванушку на руки, похристосовался с ним и стал носить его по комнате. Дали Иванушке красное яичко, но он не удержал его в ручке, и оно покатилось по полу. Глазами «большого» посмотрел на него и заплакал.
Положили Иванушку на постельку. Он закрыл глазки, а потом хрустнул горлышком, как речная тростинка, когда ее в руке сожмешь, и по-страшному затих…
Лицо матери стало серебряным. Отец послушал Иванушку и перекрестил его, сказав: «Царство Небесное!..»
В течение трех дней приходили кланяться Иванушке сродственники наши, соседи… На Иванушку смотрели тихими церковными глазами:
– Ангельская душенька!
Тетка Прасковья сказала:
– Сейчас Господь за ручку его водит и сады Свои показывает…
Я представлял себе, как Господь водит Иванушку по небесным дорогам. Он говорит Иванушке так же, поди, воркотно и светло, как соборный батюшка отец Владимир: «Вот и хорошо, родненький, что ко Мне пришел!.. Так, так, Иванушка… Ты уж того… побегай, поиграй!.. Радуйся в саду Моем во веки веков…»
Говорит ему Господь… и по головке гладит Иванушку, и благословляет его пронзенными распятием руками, а Иванушка к белой одежде Господа головкой прижимается…
Представил я это до того живо и трогательно, что и самому захотелось помереть. Стал я вспоминать нашу с Иванушкой жизнь. Все в ней как будто бы хорошо было, но вот однажды попросил он у меня волчка, а я пожадничал и не дал ему… Стало мне очень горько. Тут впервые в жизни я понял, что за муки страшные – угрызение совести!..
Положили братца в белую храмину (не хотела мать произносить слова «гроб»).
Пришел нищий Яков и для назидания и утешения нашего прочитал из Евангелия главу, где говорилось о Христе, благословляющем детей, и о наследии ими Царства Небесного.
Я незаметно положил под изголовье Иванушки волчка и тихо сказал:
– Ты прости меня… я не знал, что ты помрешь…
На третий день Пасхи понесли братца хоронить. В церкви украсили лобик его золотым венчиком с надписью «Святый Боже» – в знак упования, что и там… увенчает его Господь венцом небесным. На панихидный столик поставили кутью из зерен – как зерно с виду мертвое, но, брошенное в землю, восстает к жизни, так и мертвое тело воскреснет при трубе Архангела.
Отпевали Иванушку по-особенному, по пасхальному чину, радостно, в белых ризах, с пасхальной серебряной свечой. Отправляли братца в дорогу с сердцем легким и мирным, без нахмуренной скорби. Читали и пели хорошие легкие слова и часто-часто повторяли:
– Господи, упокой младенца!
«Небесных чертогов и светлого покоя… причастника сотвори чистейшего младенца…»
«Рая жителя тя показует, блаженный, воистину младенче… Ликом святых счиняет тя…»
Сравнивали Иванушку «с младым злаком», Господом пожатым, чтобы возвести его от земли на Божественную гору.
– О мне не рыдайте, – говорил братец словами исходной песни, – а радуйтесь…
Наступило «последнее целование». Мы прощались с Иванушкой, целовали лобик его, освещенный солнцем, а в это время пели:
– О, чадо! Кто не восплачет зря твое ясное лице увядаемо… Якоже бо корабль следа не имый, сице зашел еси от очию скоро…
Священник сказал:
– Вечная твоя память, достоблаженне и приснопоминаемый младенче Иоанне…
Все было в церковном дыму и в солнце. В причтовом саду летали птицы. Они садились на старые деревья, и ветки качались.
Посыпали Иванушку землей и сказали:
– Господня есть земля, и исполнение ея, вселенная и вси живущия на ней…
Мы были люди бедные и никак не думали, что батюшка скажет надгробное утешительное слово, но батюшка пожалел нас и сказал проповедь, в которой очень понравились слова:
– Блаженно детство: оно наследует рай!
Мать обносила кутью и каждому говорила:
– Помяните младенца!
Брали ложечку кутьи, крестились и отвечали:
– Помяни, Господи, ангельскую душеньку!..
А когда выносили гробик из церкви, то над всем городом трезвонили пасхальные колокола, все снимали шапки, встречные офицеры и даже городовые отдавали Иванушке честь.
Я подумал: «Хорошо бы и мне помереть!»
Когда опускали Иванушку в яму и так крепко, словно деревенским ржавым хлебом, запахло землей, освещенной пасхальным солнцем, я пожалел Иванушку:
– Пожил бы ты еще, милый братец!
Я бросил на крышку гроба горсточку земли «на легкое ему лежание». Пальцы мои пахли землей, и я почти с криком подумал: «Земля-то как хорошо пахнет, а братца моего нет!»
Не в брачной одежде
Маленькая, грязная, с низеньким закопченным потолком сторожка церковного сторожа Максима Требникова в городе Болотове.
Желтый свет восковой свечки, вставленной в горлышко бутылки из-под церковного вина, скудно озарял стены с ободранными обоями, отражаясь на темном оконце и освещая большой стол, покрытый вместо скатерти газетными листами.
На столе красовался пузатый графин с отбитым горлышком, с водкой, настоянной на лимонных корках, и тарелка вяленой рыбы.
На стене висело почерневшее от копоти и дыма кадило. В углу темный, суровый лик Спасителя, украшенный засохшими цветами.
К окну вплотную прильнула дождливая безглазая ночь. Шумит непогодный ветер, будоража деревья, осыпая окно мелкой изморосью и сотрясая тоненькое пламя свечки.
У стола сидят: сам хозяин, маленький, невзрачный, лохматый, с белесыми тараканьими усиками и небольшой общипанной бородкой, напротив него псаломщик Кузьма Триодин – молодой долговязый семинарист с большим, похожим на руль носом, с густой флорой на щеках и подбородке. Он в замусоленном сюртуке и в брюках цвета отцветающей сирени.
Сегодня Максим и Триодин получили жалованье, поэтому и решили после обедни «дерзнуть единую скляницу».
После каждой выпитой рюмки Максим кряхтит, морщится и деланным басом издает:
– Зело изрядно!
Триодин же медленно наливает содержимое графина себе в стакан, подносит к губам и, перед тем как опрокинуть его в пасть, дрожащим елейным голоском, подражая интонациям своего настоятеля отца Феогноста, возглашает:
– Возвеселится пьяница о склянице и уповает на вино!..
– Похоронили мы, значит, купца Филата Титовича… – рассказывает Максим, тыкая вилкой в рыбу, – и пошли это мы со звонарем Панкратием на поминки… Люди они богатые… Купцы! Не объели бы. Дома нарочно мы не закусывали, чтобы аппетита не испортить…
Пришли это мы. Сели рядком с Панкратием за стол… а на столе-то целая бакалейная лавка!.. Чего-чего нет!.. Супротив нас ветчина этакая жирная лежит – так бес в рот и просится… Я Панкратию-то и говорю: «Режь ветчину… Нечива с ней миндальничать!..»
Только это мы в ветчину-то прицелились, как подходит к нам старушка, родственница Филата Титовича, и шепчет нам на ухо:
– Вы бы здесь не мешались… Тут благородные сидят… Шли бы вы с Господом на кухню…
Ну мы, значит, этому не препятствовали… «Не в брачной одежде, значит», – подумали.
Поднялись мы из-за стола и пошли деликатным манером на кухню… Сели за стол.
А на кухне-то чадно! Суета. Горячка! Кухарки и повара так и снуют. Нас задевают и ругают, что не на месте сели!..
Глядим на стол, а на столе один кисель лежит – для благородных гостей приготовлен.
Сидели, сидели это мы, а еды не подают… Я и говорю Панкратию:
– Чево так-то сидеть! Гляди, кисель… Режь его, маткин берег, батькин край!..
Перекрестясь, давай кисель натощак есть…
Сколько мы ели, не помню. Только под конец подходит опять старушонка, увидела нас и давай ругать:
– Ах вы кутейники, весь кисель раскромсали! Как же я гостям-то подам?! Кто вас, окаянных нагрешников, просил сюда приходить?.. Уйдите вы с глаз моих, от греха подальше!..
Неча делать. Вытерлись мы от кисел я-то и пошли… Зашли с горя с Панкратием в трактир и налакались до положения риз.