Александр Куприн - Яма
Лихонин жадно выпил чашку черного холодного кофе и продолжал пылко:
– Да. Так именно я и многие другие теоретизируем, сидя в своих комнатах за чаем с булкой и с вареной колбасой, причем ценность каждой отдельной человеческой жизни – это так себе, бесконечно малое число в математической формуле. Но увижу я, что обижают ребенка, и красная кровь мне хлынет в голову от бешенства. И когда я погляжу, погляжу на труд мужика или рабочего, меня кидает в истерику от стыда за мои алгебраические выкладки. Есть черт его побери! – есть что-то в человеке нелепое, совсем не логичное, но что в сей раз сильнее человеческого разума. Вот и сегодня... Почему я сейчас чувствую себя так, как будто бы я обокрал спящего, или обманул трехлетнего ребенка, или ударил связанного? И почему мне сегодня кажется, что я сам виноват в зле проституции, – виноват своим молчанием, своим равнодушием, своим косвенным попустительством? Что мне делать, Платонов? – воскликнул студент со скорбью в голосе.
Платонов промолчал, щуря на него узенькие глаза. Но Женя неожиданно сказала язвительным тоном:
– А ты сделай так, как сделала одна англичанка... Приезжала к нам тут одна рыжая старая халда. Должно быть, очень важная, потому что с целой свитой приезжала... Всё какие-то чиновники... А до нее приезжал пристава помощник с околоточным Кербешем. Помощник так прямо и предупредил: «Если вы, стервы, растак-то и растак-то, хоть одно грубое словечко или что, так от вашего заведения камня на камне не оставлю, а всех девок перепорю в участке и в тюрьме сгною!» Ну и приехала эта грымза. Лоташила-лоташила что-то по-иностранному, все рукой на небо показывала, а потом раздала нам всем по пятачковому евангелию и уехала. Вот и вы бы так, миленький.
Платонов громко рассмеялся. Но, увидев наивное и печальное лицо Лихонина, который точно не понимал и даже не подозревал насмешки, он сдержал смех и сказал серьезно:
– Ничего не сделаешь, Лихонин. Пока будет собственность, будет и нищета. Пока существует брак, не умрет и проституция. Знаешь ли ты, кто всегда будет поддерживать и питать проституцию? Это так называемые порядочные люди, благородные отцы семейств, безукоризненные мужья, любящие братья. Они всегда найдут почтенный повод узаконить, нормировать и обандеролить платный разврат, потому что они отлично знают, что иначе он хлынет в их спальни и детские. Проституция для них – оттяжка чужого сладострастия от их личного, законного алькова. Да и сам почтенный отец семейства не прочь втайне предаться любовному дебошу. Надоест же, в самом деле, все одно и то же: жена, горничная и дама на стороне. Человек в сущности животное много и даже чрезвычайно многобрачное. И его петушиным любовным инстинктам всегда будет сладко развертываться в этаком пышном рассаднике, вроде Треппеля или Анны Марковны. О, конечно, уравновешенный супруг или счастливый отец шестерых взрослых дочерей всегда будет орать об ужасе проституции. Он даже устроит при помощи лотереи и любительского спектакля общество спасения падших женщин или приют во имя святой Магдалины. Но существование проституции он благословит и поддержит.
– Магдалинские приюты! – с тихим смехом, полным давней, непереболевшей ненависти, повторила Женя.
– Да, я знаю, что все эти фальшивые мероприятия чушь и сплошное надругательство, – перебил Лихонин. – Но пусть я буду смешон и глуп – и я не хочу оставаться соболезнующим зрителем, который сидит на завалинке, глядит на пожар и приговаривает: «Ах, батюшки, ведь горит... ей-богу горит! Пожалуй, и люди ведь горят!», а сам только причитает и хлопает себя по ляжкам.
– Ну да, – сказал сурово Платонов, – ты возьмешь детскую спринцовку и пойдешь с нею тушить пожар?
– Нет! – горячо воскликнул Лихонин. – Может быть, – почем знать? Может быть, мне удастся спасти хоть одну живую душу... Об этом я и хотел тебя попросить, Платонов, и ты должен помочь мне... Только умоляю тебя, без насмешек, без расхолаживания...
– Ты хочешь взять отсюда девушку? Спасти? – внимательно глядя на него, спросил Платонов. Он теперь понял к чему клонился весь этот разговор.
– Да... я не знаю... я попробую, – неуверенно ответит Лихонин.
– Вернется назад, – сказал Платонов.
– Вернется, – убежденно повторила Женя. Лихонин подошел к ней, взял ее за руки и заговорит дрожащим шепотом:
– Женечка... может быть, вы... А? Ведь не в любовницы зову... как друга... Пустяки, полгода отдыха... а там какое-нибудь ремесло изучим... будем читать...
Женя с досадой выхватила из его рук свои.
– Ну тебя в болото! – почти крикнула она. – Знаю я вас! Чулки тебе штопать? На керосинке стряпать? Ночей из-за тебя не спать, когда ты со своими коротковолосыми будешь болты болтать? А как ты заделаешься доктором, или адвокатом, или чиновником, так меня же в спину коленом: пошла, мол, на улицу, публичная шкура, жизнь ты мою молодую заела. Хочу на порядочной жениться, на чистой, на невинной...
– Я как брат... Я без этого... – смущенно лепетал Лихонин.
– Знаю я этих братьев. До первой ночи... Брось и не говори ты мне чепухи! Скучно слушать.
– Подожди, Лихонин, – серьезно начал репортер. – Ведь ты и на себя взвалишь непосильный груз. Я знавал идеалистов-народников, которые принципиально женились на простых крестьянских девках. Так они и думали: натура, чернозем, непочатые силы... А этот чернозем через год обращался в толстенную бабищу, которая целый день лежит на постели и жует пряники или унижет свои пальцы копеечными кольцами, растопырит их и любуется. А то сидит на кухне, пьет с кучером сладкую наливку и разводит с ним натуральный роман. Смотрите, здесь хуже будет!
Все трое замолчали. Лихонин был бледен и утирал платком мокрый лоб.
– Нет, черт возьми! – крикнул он вдруг упрямо. – Не верю я вам! Не хочу верить! Люба! – громко позвал он заснувшую девушку. – Любочка!
Девушка проснулась, провела ладонью по губам в одну сторону и в другую, зевнула и смешно, по-детски, улыбнулась.
– Я не спала, я все слышала, – сказала она. – Только самую-самую чуточку задремала.
– Люба, хочешь ты уйти отсюда со мною? – спросил Лихонин и взял ее за руку. – Но совсем, навсегда уйти, чтобы больше уже никогда не возвращаться ни в публичный дом, ни на улицу?
Люба вопросительно, с недоумением поглядела на Женю, точно безмолвно ища у нее объяснения этой шутки.
– Будет вам, – сказала она лукаво. – Вы сами еще учитесь. Куда же вам девицу брать на содержание.
– Не на содержание, Люба... Просто хочу помочь тебе... Ведь не сладко же тебе здесь, в публичном доме-то!
– Понятно, не сахар! Если бы я была такая гордая, как Женечка, или такая увлекательная, как Паша... а я ни за что здесь не привыкну...
– Ну и пойдем, пойдем со мной!.. – убеждал Лихонин. – Ты ведь, наверно, знаешь какое-нибудь рукоделье, ну там шить что-нибудь, вышивать, метить?
– Ничего я не знаю! – застенчиво ответила Люба, и засмеялась, и покраснела, и закрыла локтем свободной руки рот. – Что у нас, по-деревенскому, требуется, то знаю, а больше ничего не знаю. Стряпать немного умею... у попа жила – стряпала.
– И чудесно! И превосходно! – обрадовался Лихонин. – Я тебе пособлю, откроешь столовую... Понимаешь, дешевую столовую... Я рекламу тебе сделаю... Студенты будут ходить! Великолепно!..
– Будет смеяться-то! – немного обидчиво возразила Люба и опять искоса вопросительно посмотрела на Женю.
– Он не шутит, – ответила Женя странно дрогнувшим голосом. – Он вправду, серьезно.
– Вот тебе честное слово, что серьезно! Вот ей-богу! с жаром подхватил студент и для чего-то даже перекрестился на пустой угол.
– А в самом деле, – сказала Женя, – берите Любку. Это не то, что я. Я как старая драгунская кобыла с норовом. Меня ни сеном, ни плетью не переделаешь. А Любка девочка простая и добрая. И к жизни нашей еще не привыкла. Что ты, дурища, пялишь на меня глаза? Отвечай, когда тебя спрашивают. Ну? Хочешь или нет?
– А что же? Если они не смеются, а взаправду... А ты что, Женечка, мне посоветуешь?..
– Ах, дерево какое! – рассердилась Женя. – Что же по-твоему, лучше: с проваленным носом на соломе сгнить? Под забором издохнуть, как собаке? Или сделаться честной? Дура! Тебе бы ручку у него поцеловать, а ты кобенишься.
Наивная Люба и в самом деле потянулась губами к руке Лихонина, и это движение всех рассмешило и чуть-чуть растрогало.
– И прекрасно! И волшебно! – суетился обрадованный Лихонин. – Иди и сейчас же заяви хозяйке, что ты уходишь отсюда навсегда. И вещи забери самые необходимые. Теперь не то, что раньше, теперь девушка, когда хочет, может уйти из публичного дома.
– Нет, так нельзя, – остановила его Женя, – что она уйти может – это так, это верно, но неприятностей и крику не оберешься. Ты вот что, студент, сделай. Тебе десять рублей не жаль?
– Конечно, конечно... Пожалуйста.
– Пусть Люба скажет экономке, что ты ее берешь на сегодня к себе на квартиру. Это уж такса – десять рублей. А потом, ну хоть завтра, приезжай за ее билетом и за вещами. Ничего, мы это дело обладим кругло. А потом ты должен пойти в полицию с ее билетом и заявить, что вот такая-то Любка нанялась служить у тебя за горничную и что ты желаешь переменить ее бланк на настоящий паспорт. Ну, Любка, живо! Бери деньги и марш. Да, смотри, с экономкой-то будь половчее, а то она, сука, по глазам прочтет. Да и не забудь, – крикнула она уже вдогонку Любе, – румяны-то с морды сотри. А то извозчики будут пальцами показывать.