Пуанты для дождя - Марина Порошина
А потом спохватывался и хмурился. Потому что «там» — это был Израиль. «Там» жила ее родня и друзья, она знала язык, она действительно чувствовала себя там как рыба в воде. А он «там» задыхался. От жары, от воздуха, который будто был другим по составу, словно к азоту и кислороду там добавлялись совсем другие вещества. Он быстро уставал от людей, от их казавшихся ему странными правил, от чужого образа жизни, который ни при каких условиях не смог бы стать ему близким. Позднее, когда все стало проще, они обсуждали переезд в Европу. Но Анна мечтала, а он просчитывал, анализировал, доказывал. И получалось, что ехать нельзя. Это злило Анну тем более, что она понимала — он прав. А самое главное, что здесь оставались родители и сестры.
— Даже если я буду последним евреем в этом городе — я буду последним евреем, и это не так уж плохо, там у вас их пруд пруди, — говорил Иосиф Самиулович, а Бэлла Марковна согласно кивала. Она всегда соглашалась с мужем, чтобы «Иося не нервничал, нервничать ему на работе хватает».
Дочерей покойный тесть тоже избавил от иллюзий одним весомым аргументом:
— Девочки, в порядочной еврейской семье жена может работать, если хочет. Но зарабатывать должен муж! Или какая-то из вас хочет стать супругой таксиста и жить на его зарплату?
— Вам же говорили — выходите замуж за врачей, — поддерживала мужа Бэлла Марковна. — Но ведь нынче взяли моду не слушать родителей.
С этим аргументом «девочки» соглашались. Их мужья могли зарабатывать только в России. И надо признать, делали это настолько неплохо, что третье поколение семьи Берштейн получило образование в разных странах Европы и возвращаться домой вовсе не собиралось, как, впрочем, и ехать на Землю обетованную.
Он думал, что все утихло. Быльем поросло. Ан нет. Он не учел характер жены. Она была упрямой и всегда добивалась своего.
— Твоя мечта исполнилась. Тебе сейчас хорошо? — молча спросил жену Моцарт и как всегда, постарался угадать ответ.
И испугался услышанного.
— Аннушка… Тебе должно быть хорошо. А обо мне не думай, я что… Я ничего. Я проживу… Я же мужик. Вот и Надежда мне помогает, да и сам еще ого-го! И кошка у нас… у меня, то есть, еще кошка теперь. Не забирает ее никто. Тихону вон повезло, видела бы ты, такая сладкая парочка… Ты не плачь, не надо!
…Из окна было видно море. Далеко, за домами, но все-таки видно. Анна улыбнулась, подумав, что вот и еще одна исполненная мечта — вставая с постели, видеть в окно море. Оно было синее-синее, будто не настоящее, а нарисованное на детском рисунке, когда начинающий художник еще не умеет смешивать краски и просто берет побольше из понравившейся баночки с этикеткой «Ультрамарин», и закрашивает лист снизу примерно на треть, получается море. Потом открывает баночку, где написано «голубая», и наверху рисует небо. А с краю листа размещает серо-белые прямоугольники — дома. Больше ничего не было — ни солнца, ни облаков, ни деревьев, будто отвлекся художник и не закончил. Простенький рисунок. Без лишних деталей. В три цвета.
Как бы так сделать, чтоб и в жизни было все просто, в два, от силы в три цвета, черное чтобы и белое, ну пусть еще полоска какая-нибудь, раз уж без этого не обойтись. Раз-два, и готов рисунок, пусть сохнет, и в папку его, с глаз долой. Так нет же, черт побери! От пестрых, сцепившихся в диссонансе красок болят глаза, невозможно закончить задуманное, потому что проявляются все новые и новые оттенки, один тревожнее и мрачнее другого.
Он же все правильно сделала. Все хорошо продумала. Сказала бы заранее — он стал бы отговаривать, умолять… наверное. Сообщить, глядя в глаза — нет, у нее не хватило бы сил. А так терпимо — письмо, когда дело уже сделано, и она уже улетела. У-ле-те-ла. В новую жизнь — та-дамм (на нетронутом белом листе взрываются сполохи желтого, оранжевого и немного зеленого, ее любимое сочетание, цвет лета и апельсиновых деревьев)! А он справится. Он мужик, он крепкий. Она не могла по-другому. Ей надо жить дальше, а на двоих у нее сил не хватит. Все так. Но с кисти почему-то падают коричневые и фиолетовые кляксы, расползаются, уродуют рисунок.
— Я здесь. За окном море, моя мечта сбылась. Я не плачу, Моцарт, не плачу…
На следующий день словоохотливая медсестра темой своего монолога выбрала контингент. Так и сказала:
— А хотите я расскажу вам о нашем контингенте? Чтоб вам лежать не скучно было?
Евгений Германович хотел уверить ее, что ему отнюдь не скучно, и чтобы она не утруждала себя, а попила бы чаю на кухне, раз уж Надежда Петровна опять запропастилась невесть куда, но не был услышан. Татьяна Васильевна принадлежала к той породе женщин, которые уж если решили кому-то что-то рассказать, то расскажут, хоть ты тресни. А если пациент, он же слушатель, прикован к постели капельницей, то шансов у него нет и подавно.
— …дед у нас один был, мы все его звали Пушкин. Он стихи писал на все праздники там, дни рождения. Таскался всегда с толстой тетрадкой, записывал, чтоб не забыть, маразм-то за нашими кадрами по пятам ходит. Хихикает, бормочет чего-то, глаза закатывает, а никому не показывает, дуракам, говорит, полработы не показывают. Вот допишу, говорит, до конца, и тогда пожалуйста, читайте. Оборжаться просто. Но мы к нему со всем уважением, директор наш ему даже словарь рифм на его восемьдесят пять лет подарил — творите, говорит всем нам на радость. Вы, говорит, не Пушков (это его фамилия была), вы наш Пушкин. А этот и рад стараться. Не дергайте рукой, игла выскочит!
Моцарт, пытавшийся отвернуться к стенке и задремать, испуганно замер.
— Так вот. Вчера как раз у него вдруг температура, рвота, боль