Пёсья матерь - Павлос Матесис
Со временем я разрешила ему заполнять и наши, когда мать стала уже совсем плоха. Куда уж нам было стоять в очереди каждые четыре года, когда кругом яблоку негде упасть. Похоронив мать, я попросила у него ее книжку на память, но он мне ее не вернул: будет тебе, Рарау (он тоже привык называть меня сценическим именем), покойная послужит нам и после смерти. И я не стала настаивать, хотя и очень расстроилась: там, в книжке, была очень красивая мамина фотография.
Как бы то ни было, тетушка Канелло посоветовала моей матери не надевать траур. Одно дело пропавший без вести, Аси-мина, сказала она ей, другое − мертвый. Не надо траура, зачем разбивать деткам сердца? К тому же не будет лишних расходов!
Потому что тогда траур означал расходы, это тебе не просто надеть черную юбку. Одну черную ленту нужно было повесить на занавески, другую − наискосок положить на скатерть, зеркала тоже накрывали или окаймляли обшивками из черного тюля на целых два года. А коливо, конечно, от случая к случаю. Хоть и была оккупация, но эту моду на коливо все равно соблюдали только люди из высшего общества, у нас-то откуда взяться пшену!
И вот так наша мать решила не носить траур. Кроме того, во время оккупации, где взять денег на черную ткань, когда мы и из флага-то сшили трусы. Да и синьору Альфио было бы неприятно заходить в дом и видеть на занавесках черные ленты. Тоже мне гостеприимство! Может, он и был врагом родины, но греческое гостеприимство беспристрастно. Гостя, хоть и захватчика, нельзя было расстраивать. Да и для кого весь этот траур? Для родины? В конце концов, что такое родина? Невидимка. А вот синьор Альфио был из плоти и крови, и дом наш был из плоти и крови, а родина − нет.
Некоторые в округе гнушались итальянцев, потому что те приставали к девушкам, и даже был пущен слух, что итальянцы-де едят лягушек. Но светское общество Бастиона даже и слышать об этом не желало. И я была с ними в этом абсолютно солидарна. Клевета, да и только! – говорили они. Но сейчас − совсем другое дело, прогресс-то вон до чего дошел, что в самых фешенебельных супермаркетах можно спокойно найти замороженные лягушачьи лапки. А в те времена есть лягушек было последним делом.
Некоторые говорили, что итальянцы ходят на Чертов мост, это не очень далеко от города, и сачками ловят там лягушек. Мы, когда были маленькими, бегали к этому мосту играть, и, да, там на самом деле были большие и жирные лягушки, но подтвердить это мы не могли. Ведь в первые годы оккупации после шести вечера был комендантский час. Враги итальянцев говорили, что те ходят ловить лягушек после шести. Позднее это как-то все забылось. Но тогда только и было что толков, что итальянцы едят лягв. Будто у них других всевозможных кушаний в своих лавках не было. Поговаривали, что те семьи, которые приглашают итальянцев на обеды, пробовали поджаренных лягушек. Хотя эти слухи могли распускать и левые.
И все-таки отец Динос пытался предостеречь мою мать. Это я узнала во время правления Пластираса[26] от тетушки Фани, матери Афродиты. Однажды утром, рассказала она мне, пришел отец Динос, поссал за храмом, немного потряс своим хером, опустил рясу и окликнул нашу мать: Асимина, в пять часов приходи ко мне в церковь, я тебя исповедую. Мать поцеловала ему руку и зашла в дом. Это все было еще тогда, когда она встречалась с синьором Альфио.
– Асимина, – сказал он ей вечером за прилавком в церкви, – насчет того «другого» дела: этот грех я тебе отпустил, под свою ответственность. Это грех, но поправимый, я беру его на себя. Но что ж ты, дура, позволяешь себя целовать людям, которые жрут лягушек!
Мать вся так и вспыхнула: послушай-ка сюда, патер, уважительно сказала она ему (хотя он был младше ее). Во-первых, я не верю, что они едят лягушек, потому что они тоже христиане. Но, главное, меня никто не целовал, кроме моего мужа: ни итальянец, ни кто-либо другой. А насчет всего «остального», признаюсь, грешна. Но целовать я буду только своего законного мужа, когда он вернется.
– Откуда вернется, несчастная?
– К-о-г-д-а вернется.
– Оттуда, где он сейчас? Он что же у тебя упырь, получается? Он был агнцем Божьим, а ты хочешь, чтобы он пал и упырем обернулся?
– Пусть делает, что ему заблагорассудится, он ведь мужчина, разве должно ему передо мной отчитываться? А я никому не подарю ни одного поцелуя. Клянусь. Своим венцом клянусь.
Во время правления Пластираса мне об этом рассказала тетушка Фани. Как видишь, не умел этот сумасбродный поп держать язык за зубами. Вроде ты идешь к нему исповедоваться, а вместо этого исповедуется тебе он! Ладно уж, дай Бог ему здоровья (и ведь он до сих пор жив!). И все же тетушка Фани врать не станет. Она тоже переехала в Афины. Вместе со своим мужем, бывшим партизаном, и все, что она сделала, – целиком только ее заслуга, потому что ее работничек связался с декемврианцами, и его убили хиты[27]. Только зазря она потратила столько денег на билет Бастион–Афины. Давно уж они хотели с него шкуру содрать, не могли что ли укокошить, когда он еще в партизанах бегал? Ладно, Бог с ним. Но тетушку Фани это не очень тронуло, я дочь схоронила, сказала она, так что ко смертям уж привыкла. И продолжила вязать кружево. Продавать дом в Бастионе она не захотела. Только заколотила входную дверь двумя досками и уехала. Дом до сих пор так и стоит. А как только обе доски прогнивают напрочь, тетушка Канелло прибивает новые, и так дом