Константин Леонтьев - В своем краю
— Владимиров...
— M-r Basile. Мы ему скажем... M-r Basile Руднев. Вы пробудьте у нас дня два-три и как-нибудь уговорите его приставить пиявки. Я уж не знаю, право, что делать... Даже домашнее что-нибудь трудно предложить ему... У него страшно ведь болит бок!
В эту минуту послышался шорох шелкового платья, и вошла Любаша.
Она сказала, что к отцу можно, что напрасно тетка беспокоится, что Малаша неосторожно проговорилась о приезде доктора, и старик спросил только у нее: «Какой это доктор, Руднев, что ли?» И когда ему сказали, что Руднев, он успокоился и прибавил: — Для Анны Михайловны?
— Да, папа, для Анны Михайловны...
— Ну, пусть и ко мне зайдет...
Анна Михайловна была, по-видимому, рада и, шатаясь, пошла вперед. Любаша и Руднев за нею.
— Сколько верст отсюда до Троицкого: кажется, верст двадцать пять? — спросила девица.
— Да, будет около этого, — отвечал доктор.
— Я проезжала через Троицкое несколько раз. Как у них хорошо; я бы хотела там побывать.
Руднев не отвечал.
— У Полины тоже дом хороший, только там как-то, мне все кажется, должно быть лучше.
— Да, Новосильская хорошо живет, — сухо отвечал молодой человек.
Любаша замолчала, увидав, что он так неохотно разговаривает, и они перешагнули вместе через яму порога. Старик сидел с кочергой у печки, когда Руднева ввели к нему.
— Папа, Василий Владим1рыч Руднев, — сказала Любаша.
Старик покашлял, исподлобья посмотрел на него и протянул руку.
— Вы доктор?
— Да, я медик...
— Что значит медик? Вы хотите сказать: лекарь?
— Да, лекарь.
— Иностранные слова! — промолвил старик, все не спуская глаз с Руднева. — Медик... облагородить... Ну-с, г. медик... очень рад вас видеть... Прошу садиться...
Любаша смеялась, отойдя к окну. Руднев сел и молча наблюдал больного. Старик покашлял, вздохнул и, поглаживая бороду, продолжал смотреть на своего врача.
— Вы в Московском кончили?
— В Московском.
— Хороший университет, славный. Педагоги ваши всем известны.
Тут он вдруг засмеялся.
— У меня был один знакомый, из вашего университета — учитель. Его утопили в реке товарищи.
Сказав это, старик хотел захохотать, но схватился за бок и закашлял.
Руднев хотел броситься к нему и протянул уже руки к больному боку, но Максим Петрович отстранил его.
— Ничего, это пройдет. Ну-с, так его утопили товарищи...
— Зачем же? — спросил Руднев.
— Зачем?! Что за вопрос!.. Чтобы не было его, чтобы утонул... Цель, кажется, ясная?.. А за что? Вот это другое дело. Хороший был человек, начальство его любило, награды получал. Они напились пьяны и утопили его. Вы, может быть, хотите мой пульс попробовать?
— Позвольте...
— Извольте... Вы не поляк и не жид... Главное, вы Воробьева знаете?..
— Знаю.
Старик ядовито усмехнулся и велел дочери достать из шкапу склянку.
— Ту, знаешь... Любаша его отговаривала.
— Да ведь она запечатана.
— Ничего, опять запечатаем. Вот, видите эту склянку... Я ее запечатал, хотел послать во врачебную управу... Воробьев этот — друг закадычный Анне Михайловне... Вы, небось, видели Анну Михайловну. Как она вам понравилась?...
Руднев пожал плечами.
— Вы пожимаете плечами. Это резонно! Не стоит и спрашивать! Так вот эта Анна Михайловна просила его прописать мне рецепт. Он прописал... Я ничего. Пусть пишет и пошлет в аптеку, а я все буду молчать, все ничего не скажу. А как привезли, я увидел эту стклянку. «Нет, говорю, брат, постой. Я знаю, что это яд... Злейший яд!..» У меня была собака... так, собачонка дрянная, дамская... Ну, а я к ней привык, любил ее; однако не пожалел ее, дал ей ложечку... Вмиг — судороги и смерть... А это не яд?... это не яд? скажите мне, это разве не яд?
— Позвольте посмотреть.
— Смотрите, нюхайте... что же это по-вашему, г. медик?
— Это, точно, подозрительно, — сказал Руднев, — я возьму с собой, если вы мне доверите, и постараюсь исследовать его... Впрочем, все яды полезны; надо знать, в какой болезни и в какой мере... Воробьев — человек скверный.
— Ну, да, да, разумеется, в какой мере... Возьмите себе эту стклянку... Я вам верю.
Руднев поклонился.
— А ваш бок? — сказал он.
— Бок болит. Я, впрочем, сделаю все, что вы мне посоветуете. Матушка и Любаша (вот эта барышня, кото — рая стоит у окна... это — дочь моя Любаша... — с небрежностью прибавил он) — так вот эта Любаша и матушка все жалуются, что я не лечусь... Я сам говорю: дайте мне доктора, а у Воробьева я лечиться не буду... Что это за доктор! Постойте-ка, Любаша, выйди-ко вон.
— Зачем это? — с неудовольствием сказала дочь, — разве вы не можете при мне говорить?
— Ах, матушка... Пожалуй, останься, коли у тебя стыда нет! Мало ли о чем мужчина доктору может говорить...
Любаша поскорей ушла, а старик схватился за бок и, стараясь не охать, качался от радости на кресле...
— Ушла девчонка! — начал он, и лицо его сейчас же стало опять грустно. — Я очень рад, как вас там зовут... с вами поговорить. Мне сдается — человек вы хороший. Скажите мне, между прочим, отчего бывает гной на крови, которую выпускают из руки перед смертью. От яда этого не бывает?
— Гноя никогда не бывает на выпущенной крови, Максим Петрович.
— Не бывает? А что ж бывает?
— Кора такая белая бывает, воспалительная кора...
— От яду?
— Нет, зачем от яду? Эта кора бывает в разных случаях: при воспалениях некоторых, иногда у беременных женщин фибрин...
— Фибрин — это яд, как стрихнин?... Не дают ли его беременным?
— Нет, позвольте, дайте мне досказать: фибрин — это вовсе не яд: это — нормальное вещество... Что с вами, что с вами?
— Ах! чорт возьми, бок проклятый, бок... Помогите мне лечь. Эх! чорт побери, дьявол... Ой!
Любаша, которая ждала за дверью, вбежала, вместе с Рудневым сняла с отца халат и уложила его в постель. В доме были пиявки; Руднев сам поставил тотчас их Максиму Петровичу. Любаша все время не отходила от него, измаралась в крови; старик лежал и молча слушался, беспрестанно переводя задумчивый взгляд с дочери на молодого человека, а с него на дочь.
— Вы верите, доктор, в животный магнетизм? — спросил он только раз.
— Верю; а что-с?
— У вас он есть; вы как меня тронете руками, так приятно станет... Эх, как приятно! Подите в магнетизеры! А?
— У меня слишком мало душевной силы, чтобы быть магнетизером, — отвечал Руднев.
Когда Максиму Петровичу после пиявок захотелось спать, Любаша увела Руднева в большую темную залу с пляшущими половицами и спросила его: — Он вам, верно, говорил об крови, об яде?
— Говорил. Что это значит?
— Это всегда... Вы что ему сказали?
— Я сказал, что гноя на крови не бывает, а то, о чем он думает, бывает не от яда.
Вслед за этим вбежала Анна Михайловна и спросила у Любаши: — Est-ce qu'il a parlй?
— Да, я уж сказывала, — отвечала Любаша по-русски.
— Toujours ces bкtises?
— Все то же.
Анна Михайловна внимательно посмотрела на племянницу и печально покачала головой.
— Toujours, toujours! Вы что сказали ему?
— Я сказал, что гноя в крови не бывает, но бывает воспалительная кровь, которая происходит не от яду.
— А! вот и прекрасно. C'est magnifique! Он теперь уснул... Ха-ха-ха... Такой он у нас чудак... Пойдемте теперь к «maman».
«Maman» была гораздо больше похожа на матушку, чем на «maman». Она только что вернулась из субботней бани и сидела в большом кресле; горничная расчесывала ей густые и длинные седые волосы большим пальмовым греб — нем; вся она была белая: лицо белое, глаза светлые и цветом и блеском, капот белый с оборками.
— Очень приятно познакомиться, — сказала она Рудневу с гордой небрежностью, — кажется, наш больной успокоился?
— Да, ему, кажется, лучше.
— Ашенька, — продолжала она, обращаясь к Анне Михайловне, — не подать ли нам сюда ужинать? Я ослабела... Да где твой брат, Люба?
— Брат? не знаю, бабушка.
— Верно в людской в карты играет... Хи-хи-ха-ха!... — донесла Анна Михайловна.
У старухи пробежал по лицу луч гнева.
— Марфа! — сказала она сурово, — отыскать Сережу... И пожалуйста, из людской или из девичьей всегда его прогонять...
— Le voilа, le voilа! — захлопотала вдруг Анна Михайловна — ив самом деле, в комнату вошел мальчик лет шестнадцати, в старом гимназическом платье, очень похожий на Любашу.
— Ужин привел сюда? — холодно и ядовито спросила бабушка... — Кланяйся же доктору, или уж совсем с хо-лопьями отвык от порядочного обращенья. Предупреждаю тебя, что я велела тебя из людской и передней в три шеи гонять.
— У меня только одна шея, — отвечал гимназист спокойно.
Анна Михайловна затряслась, закивала головой, защол-кала языком с упреком, а Любаша тихо засмеялась.
— Вы слышите? — сказала бабушка Рудневу, — какой острый ответ. Хоть бы при чужих постыдился.
— Стыдиться или не стыдиться, зависит от убеждения, — возразил гимназист.
Бабушка махнула рукой и велела поскорее подавать ужинать. Стол поставили перед ее креслом, и все заняли молча свои места. Большая комната была освещена всего двумя свечами, и Руднев, только садясь за ужин, заметил, что из-за кресел старухи поднялся кто-то. С удивлением Руднев догадался, что это была дурочка. «Где я?» — подумал он... Сомневаться было невозможно — это точно была дурочка, уже немолодая, глаза навыкате и раскосые, волоса всклокоченные; платье, однако, на ней было чисто.