Александр Герцен - Былое и думы (Часть 6)
Лучший метеорологический снаряд в Англии - Палмерстон, показывающий очень верно состояние температуры средних слоев, перевел "очень страшно" на Conspiracy Bill117. По этому закону, если бы он прошел, с некоторой старательностью и усердием к службе каждое посольство могло бы усадить в тюрьму, а в иных случаях и на корабль, любого из врагов своих правительств.
Но, по счастью, температура острова не во всех слоях одинакая, и мы сейчас увидим премудрость английского распределения богатств, освобождающую значительную часть англичан от заботы о капитале. Будь в Англии все до единого капиталисты. Conspiracy Bill был бы принят, а Симон Бериар был бы повешен... или отправлен в Кайенну.
При слухе о Conspiracy Bill и о почти несомненной возможности, что он пройдет, старое англо-саксонское чувство независимости встрепенулось; ему стало жаль своего древнего права убежища, которым кто и кто не пользовался, от гугенотов до католиков в 1793, от Вольтера и Паоли до Карла Х и Людвига-Филиппа? Англичанин не имеет особой любви к иностранцам, еще меньше к изгнанникам, которых считает бедняками, а этого порока он не прощает, - но за право убежища он держится; безнаказанно касаться его он не позволяет, так точно, как касаться до права митингов, до свободы книгопечатания.
Предлагая Conspiracy Bill, Палмерстон считал, и очень верно, на упадок британского духа; он думал об (94) одной среде, очень мощной, но забыл о другой, очень многочисленной.
За несколько дней до вотирования билля Лондон покрылся афишами: комитет, составившийся для противудействия новому закону, приглашал на митинг в следующее воскресение в Hyde Park, там комитет хотел предложить адрес королеве. В этим адресе требовалось объявление Палмерстона и его товарищей изменниками отечества, их подсудимость и просьба в том случае, если закон пройдет, чтоб королева, в силу ей предоставленного права, отвергла его. Количество народа, которое ожидали в парке, было так велико, что комитет объявил о невозможности говорить речи; параграфы адреса комитет распорядился предлагать на суждение телеграфическими знаками.
Разнесся слух, что к субботе собираются работники, молодые люди со всех концов Англии, что железные дороги привезут десятки тысяч людей, сильно раздраженных. Можно было надеяться на митинг в двести тысяч человек. Что могла сделать полиция с ними? Употребить войско против митинга законного и безоружного, собирающегося для адреса королеве, было невозможно, да и на это необходим был Mutiny Bill, следовало предупредить митинг. И вот в пятницу Милнер-Гибсон явился с своею речью против Палмерстонова закона. Палмерстон был до того уверен в своем торжестве, что, улыбаясь, ждал счета голосов. Под влиянием будущего митинга - часть Палмерстоновых клиентов вотировала против него, и когда большинство, больше тридцати голосов, было со стороны Милнер-Гибсона, он думал, что считавший обмолвился, переспросил, потребовал речи, ничего не сказал, а растерянный произнес несколько бессвязных слов, сопровождая их натянутой улыбкой, и потом опустился на стул, оглушаемый враждебным рукоплесканием.
Митинг сделался невозможен; не было больше причины ехать из Манчестера, Бристоля, Ныокестля-на-Тейне... Conspiracy Bill пал, и с ним Палмерстон с своими товарищами.
Классически-велеречивое и чопорно-консервативное министерство Дерби, с своими еврейскими мелодиями Дизраели и дипломатическими тонкостями времен Кастелри, сменило их. (95)
В воскресенье, часу в третьем, я пошел с визитом я именно к г-же Милнер-Гибсон; мне хотелось ее поздравить: она жила возле Гайд-парка. Афиши были сняты, и носильщики ходили с печатными объявлениями на груди и спине, что по случаю падения закона и министров митинга не будет. Тем не меньше, пригласивши тысяч двести гостей, нельзя было ожидать, чтоб парк остался пуст. Везде стояли густые группы народа, - ораторы, взгромоздившись на стулья, на столы, говорили речи, и толпы были возбуждены больше обыкновенного. Несколько полицейских ходили с девичьей скромностью, ватаги мальчишек распевали во всё горло: "Pop, goes the weasel!"118 Вдруг кто-то, указывая на поджарую фигуру француза с усиками, в потертой шляпе, закричал:
"A french spy!.."119 В ту же минуту мальчишки бросились за ним. Перепуганный шпион хотел дать стречка, но, брошенный на землю, он уже пошел не пешком, его потащили волоком с торжеством и криком: "French spy, в Серпентину его!", привели к берегу, помокнули его (это было в феврале), вынули и положили на берег с хохотом и свистом. Мокрый, дрожащий француз барахтался на песке, выкликая б парке: "Кабман! Кабман!"120
Вот как повторилось через пятьдесят лет в Гайд-парке знаменитое тургеневское "францюзя топим".
Этот пролог a la Prissnitz к бернаровскому процессу показал, как далеко распространилось негодование. Народ английский был действительно рассержен -и спас свою родину от пятна, которым conglomerated mediocrity121 Ст. Милля непременно опозорила бы ее.
Англия велика и сносна только при полнейшем сохранении своих прав и свобод, не спетых в одно, одетых в средневековые платья и пуританские кафтаны, но допустивших жизнь до гордой самобытности и незыблемой юридической уверенности в законной почве.
То, что понял инстинктом народ английский, Дерби так же мало оценил, как и Палмерстон. Забота Дерби состояла в том, чтоб успокоить капитал и сделать всевозможные уступки для рассерженного союзника; ему (96) он хотел доказать, что и без Conspiracy Bill он наделает чудеса. В излишнем рвении он сделал две ошибки.
Министерство Палмерстона требовало подсудимости Бернара, обвиняя его в misdemeanour, то есть в дурном поведении, в бездельничестве, словом в преступлении, которое не влекло за собою большего наказания, как трехлетнее тюремное заключение. А потому ни присяжные, ни адвокаты, ни публика не приняли бы особенного участия в деле, и оно, вероятно, кончилось бы против Бернара. Дерби потребовал судить Бернара за felony, за уголовное преступление, дающее судье право, в случае обвинительного вердикта, приговорить его к виселице. Это нельзя было так пропустить, сверх того увеличивать виновность, пока виноватый под судом, совершенно противно юридическому смыслу англичан.
Палмерстон в самых острых припадках страха, после аттентата122 Орсини, поймал безвреднейшую книжонку какого-то Адамса, рассуждавшего о том, когда tyrannicide123 позволено и когда нет, и отдал под суд ее издателя Трулова.
Вся независимая пресса с негодованием взглянула на эту континентальную замашку. Преследование брошюры было совершенно бессмысленно, в Англии тиранов нет, во Франции никто не узнал бы о брошюре, писанной на английском языке, да и такие ли вещи печатаются в Англии ежедневно.
Дерби с своими привычками тори и скачек захотел нагнать, а если можно, обскакать Палмерстона. Феликс Пиа написал от имени революционной коммуны какой-то манифест, оправдывавший Орсини; никто не хотел издавать его; польский изгнанник Тхоржевский поставил имя своей книжной лавки на послании Пиа. Дерби велел схватить экземпляр и отдать под суд Тхоржевского.
Вся англо-саксонская кровь, в которой железо не было заменено золотом, от этого нового оскорбления бросилась в голову, все органы - Шотландии, Ирландии и, разумеется, Англии (кроме двух-трех журналов на содержании) - приняли за преступное посягательство на свободу книгопечатания эти опыты урезывания (97) слов и спрашивали, в полном ли рассудке поступает так правительство, или оно сошло с ума?
При этом благоприятном настроении в пользу правительственных преследований начался в Old Bailey процесс Бернара, это "юридическое Ватерлоо" Англии, как мы сказали тогда в "Колоколе".
Процесс Бернара я проследил от доски до доски, я был все заседания в Old Bailey (раз только часа два опоздал) и не раскаиваюсь в этом. Первый процесс Бартелеми и процесс Бернара доказали мне очевидно, насколько Англия совершеннолетнее Франции в юридическом отношении.
Чтоб обвинить Бернара, французское правительство и английское министерство взяло колоссальные меры, процесс этот стоил обоим правительствам до тридцати тысяч фунтов стерлингов, то есть до семисот пятидесяти тысяч франков. Ватага французских агентов жила в Лондоне, ездила в Париж и возвращалась для того, чтоб сказать одно слово, для того, чтоб быть в готовности на случай надобности, семьи были выписаны, доктора медицины, жокеи, начальники тюрем, женщины, дети... и все это жило в дорогих гостиницах, получая фунт (двадцать пять франков) в день на содержание. Цезарь был испуган. Карфагены были испуганы! И все-то это понял, насупившись, неповоротливый англичанин - ив продолжение следствия преследовал мальчиками, свистом и грязью на Гаймаркете и Ковентри французских шпионов; английская полиция должна была не раз их спасать.
На этой ненависти к политическим шпионам и к бесцеремонному вторжению их в Лондон основал Эдвин Джеме свою защиту. Что он делал с английскими агентами, трудно себе вообразить. Я не знаю, какие средства нашел Scotland Yard или французское правительство, чтоб вознаградить за пытку, которую заставлял их выносить Э. Джеме.