Федор Сологуб - Творимая легенда
– Будь сам хорош, это главное.
– Помилуйте, это – такой разврат, безнравственность.
– Сыт, одет, обут, – чего же больше!
– Грехов у меня немного.
– Так им и надо. Не целоваться же с ними.
Все проходившие сначала сливались в одну мглисто-серую толпу. Потом, присмотревшись, можно было различить и отдельных мертвецов.
Шел дворянин в фуражке с красным околышем и говорил спокойно и отчетливо:
– Священное право собственности должно быть неприкосновенно. Мы и наши предки строили русскую землю.
Рядом с ним шел другой такой же и говорил:
– Мой девиз – самодержавие, православие и народность. Мой символ веры – спасительная крепкая власть.
Поп в черной ризе махал кадилом и кричал тенорком:
– Всякая душа властям предержащим да повинуется. Рука дающего не оскудеет.
Шел умственный мужик бормоча:
– Мы все знаем, да молчим покуда. С незнайки взыску меньше. Только на роток не накинешь платок.
Мертвые солдаты прошли вместе. Они горланили непристойные песни. Их лица были серо-красного цвета. От них воняло потом, гнилью, махоркою и водкою.
– Я положил свой живот за веру, царя и отечество, – с большим удовольствием говорил молодцеватый полковник.
Шел тощий человек с иезуитским лицом и звонким голосом выкрикивал:
– Россия для русских!
Толстый купец повторял:
– Не надуешь, не продашь. Можно и шубу вывернуть. За свой грош везде хорош.
Женщина рябая и суровая говорила:
– Ты меня бей, ежели я твоя баба, а такого закона нет, от живой жены с девкой связаться.
Мужик шел рядом с нею, грязный и вонючий, молчал и икал.
Прошел опять дворянин свирепого вида, толстый, большой, взъерошенный. Он вопил:
– Вешать! Пороть!
Триродов сказал:
– Кирша, не бойся, – это мертвые слова.
Кирша молча кивнул головою.
Барыня и служанка шли и переругивались.
– Не уравнял Бог лесу. Я – белая кость, ты – черная кость. Я – дворянка, ты – мужичка.
– Ты хоть и барыня, а дрянь.
– Дрянь, да из дворянь.
Очень близко к волшебной черте, видимо стараясь выделиться из общей среды, прошли изящно одетая дама и молодой человек из породы пшютов. Они еще недавно были похоронены, и от них пахло свежею мертвечиною. Дама кокетливо поджимала полуистлевшие губы и жаловалась хриплым, скрипучим голоском:
– Заставили идти со всеми, с этими хамами. Можно бы пустить нас отдельно от простого народа.
Пшют вдруг жалобно запищал:
– Посюшьте, вы, мужик, не толкайтесь. Какой грязный мужик!
Мужик, видно, только что вскочил из могилы, – едва разбудили, – и еще не мог опомниться и понять свое положение. Он был весь растрепанный, лохматый. Глаза у него были мутные. Бранные, непристойные слова летели из его мертвых уст. Он сердился, зачем его потревожили, и кричал:
– По какому праву? Я лежу, никого не касаюсь, вдруг на, иди! Какие такие новые права – покойников тревожить! Ежели я не хочу? Только до своей земли добрался, – ан, гонят.
Скверно ругаясь, качаясь, пяля глаза, мужик лез прямо на Триродова. В нем он слепо чуял чужого и враждебного и хотел истребить его. Кирша задрожал и побледнел. В страхе прижался он к отцу. Тихий мальчик рядом с ними стоял спокойно и печально, как ангел на страже.
Мужик наткнулся на зачарованную черту. Боль и ужас пронизали его. Он воззрился мертвыми глазами, – и тотчас же опустил их, не стерпев живого взора, стукнулся лбом в землю за чертою и просил прощения.
– Иди! – сказал Триродов.
Мужик вскочил и побежал прочь. Остановясь в нескольких шагах, он опять скверно изругался и побежал дальше.
Шли два мальчика, тощие, с зелеными лицами, в бедной одежонке. Опорки на босых ногах шмурыгали. Один говорил:
– Понимаешь, мучили, тиранили. Убежал – вернули. Сил моих не стало. Пошел на чердак, удавился. Не знаю, что мне теперь за это будет.
Другой зеленый мальчик отвечал:
– А меня прямо запороли солеными розгами. Мое дело чистое.
– Да, тебе-то хорошо, – завистливо говорил первый мальчуган, – тебе золотой венчик дадут, а вот я-то как буду?
– Я за тебя попрошу ангелов-архангелов, херувимов и серафимов, – ты мне только свое имя, фамилию и адрес скажи.
– Грех-то очень большой, а я Митька Сосипатров из Нижней Колотиловки.
– Ты не бойся, – говорил засеченный мальчик, – как только меня наверх в горницы пустят, я прямо Богородице в ноги бухну, буду в ногах валяться, пока тебя не простят.
– Да уж сделай божескую милость.
Бледный стоял Кирша. Глаза его горели. Он весь дрожал и повторял:
– Мама, приди! Мама, приди!
В мертвой толпе светлое возникло видение, – и Кирша затрепетал от радости. Киршина мама проходила мимо, белая, нежная. Она подняла тихие взоры на милых, но не одолела роковой черты и шепнула:
– Приду.
Кирша в тихом восторге стоял неподвижно. Глаза его горели, как очи тихого ангела, стоящего на страже.
Опять чужая и мертвая хлынула толпа. Проходил губернатор. Вся его фигура дышала властью и величием. Еще не вполне опомнившись, он бормотал:
– Русский народ должен верить русскому губернатору. Дорогу русскому губернатору! Не потерплю. Не дозволю! Меня не запугаете. Что-с? Кормить голодающих!
И при этих словах он словно очнулся, оглянулся и говорил с большим удивлением, пожимая плечьми:
– Какой странный беспорядок! Как я попал в эту толпу! Где же полиция!
И вдруг возопил:
– Казаки!
На крик губернатора примчался откуда-то отряд казаков. Не замечая Триродова и детей, они промчались мимо, свирепо махая нагайками. Смешались мертвые в нестройную толпу, теснимые казачьими конями, и злорадным смехом отвечали на удары нагаек по мертвым телам.
Седая ведьма села на придорожный камень, смотрела на них и заливалась гнусным, скрипучим хохотом.
Глава четырнадцатая
Елисавета оделась мальчиком. Она любила это делать и часто одевалась так. Скучна однолинейность нашей жизни, – хоть переодеванием обмануть бы ограниченность нашей природы!
Елисавета надела белую матроску с синим воротником, синие короткие панталоны, выше колен обнажившие ее прекрасные, стройные, загорелые ноги, надела шапочку, взяла удочку, пошла на реку. В этой одежде Елисавета казалась высоким подростком лет четырнадцати.
Тихо было и ясно у реки. Елисавета сидела на прибрежном камне, опустив ноги в воду, и следила за поплавком. Показалась лодка. Елисавета всмотрелась, – подъезжал в лодке Щемилов. Он окликнул:
– Паренек! авось ты здешний, так скажи, милый…
И остановился, потому что Елисавета засмеялась.
– Да никак это товарищ Елисавета? – сказал он.
– Не узнали, товарищ? – с веселым смехом спросила Елисавета, подходя к пристани, куда Щемилов уже причаливал свою лодку.
Щемилов, крепко пожимая Елисаветину руку, сказал:
– Признаться, сразу не узнал. А я за вами приехал. Сегодня к ночи массовка собирается.
– Разве сегодня? – спросила Елисавета.
Она похолодела от волнения и смущения, вспомнивши, что обещала сегодня говорить. Щемилов сказал:
– Сегодня. Авось вы не раздумали, а? говорить-то?
– Я думала завтра, – сказала Елисавета. – Подождите, захвачу узелок, – у вас переоденусь.
Она быстро побежала вверх, и весел был звук ее ног по влажной глинистой дорожке. Щемилов ждал, сидя в лодке, и посвистывал. Елисавета скоро вышла и ловко вскочила в лодку.
Ехать надобно было через весь город. С берега никто не узнавал Елисавету в ее мальчишеской одежде. Дом Щемилова стоял на окраине города – хибарка среди огорода, на крутом берегу реки.
В доме никого еще не было. Елисавета взяла книгу журнала, которая лежала на столе, и спросила:
– Скажите, товарищ, как вам нравятся эти стихи?
Щемилов посмотрел. Книга была раскрыта на той странице, где были стихи Триродова. Щемилов усмехнулся и сказал:
– Да что сказать? Его стихи революционного содержания – ничего себе. Впрочем, такие стихи нынче все пишут. Ну, а прочие его сочинения не про нас писаны. Барские сладости не для нашей радости!
– Давно я у вас не была, – сказала Елисавета, – как у вас все неприбрано!
– Хозяйки нет, – сконфуженно сказал Щемилов.
Елисавета принялась прибирать, чистить, мыть. Она двигалась проворно и ловко. Щемилов любовался ее стройными ногами: так красиво двигались на икрах мускулы под загорелою кожею. Он сказал голосом, звонким от радостного восторга:
– Какая вы стройная, Елисавета! Как статуя! Я никогда не видел таких рук и таких ног.
Елисавета засмеялась и сказала:
– Мне, право, стыдно, товарищ Алексей. Вы меня хвалите в глаза, точно хорошенькую вещичку.
Щемилов вдруг покраснел и смутился, что было так неожиданно, так противоречило его всегдашней самоуверенности. Он задышал тяжело и сказал, смущенно запинаясь: