Борис Зайцев - Том 4. Путешествие Глеба
– Он возьмет нас отсюда в Усты, а с Нового года его переводят в Людиново директором завода.
Людиново! Глеб слышал это слово. Хорошо или нет, что они переезжают из Устов? Людиново – нечто огромное, таково было сложившееся его впечатление…
Он отложил книгу, спросил серьезно, как спросил бы, по его мнению, отец:
– А там хорошая охота?
На этот вопрос мать ответить не могла. Но сказала, что там отличное озеро, у них будет огромный дом и вообще это для отца повышение.
Слово «повышение» Глебу понравилось. То, что повышение дали отцу, его не удивляло – такому человеку, как отец, естественно повышаться. Но во всяком случае приятно было, что теперь они станут «важнее» – отблеск отцовского успеха падал и на него.
Мать сказала Лизе, что она слишком много читает, занялась бы чем-нибудь.
– Глеб тоже читает, – обиженно ответила Лиза. – Он читает – ничего, а я…
Она почти рассердилась. Но с матерью трудно было спорить.
– Сыночка еще маленький. А ты скоро будешь взрослая. Починила бы свое старое платье.
Лиза надела ботинки, с недовольным видом вышла из комнаты. Да, уж любимчик! Неповинную белочку убьет – молодец. Лошадей в ночное с мальчишками гоняет – тоже молодец, как будто это кому-то полезно. И романы читает – превосходно. А когда она, Лиза, играет «Венгерскую рапсодию», это называется заниматься пустяками.
Глеб мало обратил внимания на разговоры женщин. У него было дело посерьезней: он приближался к тому месту, которое Лиза уже прочла: аукцион на невольницу. Неужели ее на самом деле продадут плантатору?
За окном летели сентябрьские тучи. Дождь перестал. Мокрые, черные деревья казались резче и крупней. Где-то за Окой открылся просвет – кусочек лазури в небе. Глеб в волнении сучил ногами по теплой изразцовой печке. «Его шляпа слетела, из-под нее развеялись длинные кудри, молодой человек скинул плащ, и глазам удивленных зрителей предстала фигура молодой девушки.
– Я Евгения Безансон!»
Так гласили затхлые страницы библиотечного Майн Рида. Глеб не мог больше читать. Да, конечно, невольница спасена! Он быстро надел сапоги, чрез сумеречную гостиную, столовую вышел на крыльцо. Сильный ветер гнул березы. Сквозь них, на закате, сияли латунные полосы неба. В роще варили в котлах картошку для свиней. Глеб взволнованно и задумчиво пересек лужайку перед домом и пошел к дымным огням. Баба помешивала в котле. Осенний терпкий и пронзительный ветер гудел и здесь. От вечерних туч, беспорядочно мчавшихся, по земле неслась мрачная тень, иногда тучи разрывались и тогда все вспыхивало – в общем, сумятица эта небесная отзывалась здесь чем-то нервным и таинственным. От котла несло дымком, запахом картошек. В дальней избе сечками рубили капусту. Снизу от Оки гнали стадо – первые, пестрые коровы, мыча, замелькали средь берез. Впереди рыжая с белыми крапинами, значит, завтра хорошая погода.
Глеб был полон чего-то героического и восторженного. Невесть куда улетел бы с этим ветром, кого-то спасать, освобождать, завоевывать славу. Он стоял долго у огня. Подбросил валежника, поглядел, как гуще повалил дым, а потом заиграло пламя чистое, летящее – и отошел… Людиново! Новый дом, новая жизнь. Как интересно все! Как увлекательно.
Вдыхая редкостный дух вечера сентябрьского, Глеб бродил на закате в роще, отдаваясь мечтательности. Ему казалось, что он мог бы дойти до самой Провальной Ямы… но не дошел, конечно. Вовремя явился к вечернему чаю.
Отец действительно приехал через день. Глеба и Лизу поразило, что к скромному дому будаковскому подкатил огромный экипаж, вроде дилижанса, где можно было сидеть вшестером, с отворявшейся назад дверцей, запряженный четверней. Нечто невиданное для Устов! Отец вылез веселый и загорелый, рыжеватыми усами ласково детей целовал и объяснил, что это дилижанс «мальцовский», из Людинова, сам генерал Мальцев в нем ездил, и кучер людиновский, и в этом ковчеге они и поедут домой, пока опять в Усты.
Мальцовский! Людиновский! Да, значит, Людиново, часть таинственной «мальцовщины», о которой Глеб слышал (Усты находились на окраине ее) – стало быть, Людиново и вправду могущественно. Глеб с благоговением и восторгом влезал в дилижанс, пахнувший кожей, с задергивающимися шторами, стеклянными окошечками в них… Да, это Людиново…
С приездом отца и появившимся чувством Людинова, новой обширнейшей жизни, Глеб еще сильнее ощутил желание что-то делать, чем-то выделяться. Он рассказал отцу о своих охотничьих подвигах: белочка, три сороки, два дрозда, галка… маловато!.. Это отчасти даже пустяки – вдруг ему так показалось. Не в охоте дело. А в чем? Этого он не знал. Но чувствовал, что «в чем-то» заключается.
Через несколько дней, на четверне, нагрузившись, по размокшим дорогам отбыли они в дальний, теперь совсем тяжкий путь по грязям в Усты.
Правда, занятно было ехать в дилижансе, но и нелегко из-за дурной дороги. Иногда в горку приходилось вылезать, брести пешком – лошади едва взвозили. Сумрачные поля России были вокруг, бурые, иногда в ярких, мокрых зеленях. Невесело ехали. Опаздывали на ночлеги, целый лишний день пробыли в дороге, заночевали в двенадцати верстах от дому.
Глеб жалел уже о милых Будаках, но главное, скорее бы доехать, скорее бы Усты! Героическое его настроение упало. Он ощущал теперь себя просто мальчиком за спиной матери.
III
Осень и начало зимы были в Устах невеселы. Разрушалась здешняя жизнь, над всем господствовало Людиново. «Нет, этот шкафчик в Людиново не поедет», – значит, шкафчику погибать в безвестности. С ноября начали заколачивать и внизу в кабинете разные ящики с посудой, бельем, мелкими вещами. Все это, по первопутку, двинулось на подводах в Людиново. Дом полупуст, сняли даже портьеры в гостиной, уложили кабинет, мастерскую. Голо, гулко, пустынно! Везде клочья соломы, веревки, увязанные сундуки. Входят люди в валенках, подымают, выносят. Апос-толовидный Семиошка со своей лысиной, с веревочкой вокруг головы… для такого художника – забивать гвозди, возиться с ящиками…
Глебу радостно было ехать, но и жаль Устов. Отъезд пробудил в нем чувства довольно сильные, мечтательно-сентиментальные. Он растравлял их. Ходил прощаться с любимыми местами, твердил про себя, что никогда больше их не увидит. Прощался с Савоськами и Масетками, с домом, палисадником, каретным.
И настало, наконец, декабрьское утро, когда тронулось вперед несколько подвод с последним «барским добром», а к полудню две тройки стояли у подъезда. Переднею правил новый, людиновский кучер Дмитрий, степенный, немолодой человек с длинными усами. И сани высокие, с резьбою, с боковыми крыльями – защита от снега из-под копыт – и крупные лошади, все было уже людиновское. На козлах второй, устовской тройки сидел Петька.
Полсела собралось провожать. В последнюю минуту в столовой присели, перекрестились – закутанные, в валенках, Глеб в оленьей ушастой шапке, на ходу прощаясь и кланяясь, стали размещаться по саням. Глеб с матерью и Дашенькой в людиновских, отец с Лизой в устовских. И в какой-то момент, после бесчисленных поправок, подтыканий одеял, полости, раздался голос отца:
– Ну, с Богом!
Дмитрий тронул. Толпа заколыхалась, еще раз сняли шапки, Савоськи и Масетки с мерзлыми, посиневшими носами, в дырявых валенках, рысцой побежали за санями. Дмитрий слегка наддал, тройка повернула мимо ракит и столь родного прясла, полной рысью пошла к речке под гору.
Друзья, подруги из Устов отстали. Странная и ненужная влага наполняла глаза Глеба. Дул ветер. Глеб смотрел вбок, скрывая чувства. Слезы замерзали на ресницах, слегка склеивали их. Промелькнула сажалка. Устовская церковь на пригорке, кирпично-розовая с зеленым куполом, уходила в небытие.
– Сыночка, тебе удобно? Не замерзнешь? Воротник повыше поднять?
Глеб чуть не с досадою отвел руку матери. Он был один, со своими чувствами и, как ему даже казалось, «страданием» – сейчас никого не нужно. Неизвестно, о чем думала мать, вероятнее всего, о делах хозяйственных. И не знала, что происходит в душе большеголового, хмурого мальчика рядом. А его разъедали печальные, но и смутно-сладостные чувства. Под скрип саней, визг снега, в серо-синеющем дне еще устовском, с внутренним всхлипыванием напевал он про себя слова недавно слышанного романса:
Дорогие мне места-а,Где я прс-о-жил годы де-ет-ства,Вас увижу ли ког-да-а,Иль поки-ину на-а-всегда…
Пройдет лет сорок, умрут родители, а он «согбенным стариком» явится вновь в Усты, но все, кого он знал там, с кем играл в палочку-постучалочку, уже умрут, и никто не узнает его. Вдруг выползет из тишаковской избы старуха, бывшая его приятельница Масетка, и скажет: «Да это, кажется, наш устов-ский барин…» –
Все-еми брошенный, за-бы-тый,Без любви, без со-ожале-е-енья…
и сквозь всю детскую нелепицу мечтаний нечто напела судьба в тот зимний, свинцовый день правильно: мест первоначального, полурайского своего детства и вправду не дано было ему увидеть. А однако столь сильно и глубоко в нем засел глухой уголок Жиздринского уезда, что всю жизнь сопровождали видения разных устовских лесов, парка, сосонника, кладбища за церковью… Если взглянуть глазами будничными, почувствуешь ли поэзию, величие устовского утра июньского, прелесть Ландышевого леса, таинственность Чертолома, необычайность вида из дальнего уголка парка на леса и широту русского приволья? Может быть, все это было лишь в душе? Пусть приснилось. Но навсегда. И ничем сна не вытравишь.