Мустай Карим - Помилование
В девятнадцать часов тридцать минут началось заседание трибунала. Существует такое правило: смотря по тому, в каком звании был обвиняемый, одним из членов трибунала временно назначают представителя в таком же примерно звании. В этот раз от роты минометчиков был назначен старший сержант с зашитой заячьей губой. Любомир в надежде украдкой бросил на него взгляд: что ни говори, свой брат сержант, войдет в положение. Но в круглых, голых, без ресниц, глазах старшего сержанта не было ни проблеска жалости. "Я, как представитель младшего комсостава, - сказал он блеющим голосом, требую самого жестокого наказания. Чтоб другим неповадно было, понимаешь". Этот, с козлиным голосом и заячьей губой, старший сержант в последние дни метил на место помкомвзвода. Заседание трибунала не затянулось. Приговор, юридически обоснованный, в котором преступлению была дана оценка с военной, политической и моральной точки зрения, был готов заранее. Его зачитали Зуху. В заключение было сказано: "За тяжкое воинское преступление, выразившееся в угоне, путем обмана, боевой техники в боевой обстановке, также в отсутствии из боевого порядка в течение более пяти часов, бывший сержант Зух Любомир Дмитриевич по статье 193/7, пункт "г" Уголовного кодекса РСФСР по закону военного времени приговаривается к высшей мере наказания - расстрелу. Приговор немедленно привести в исполнение. Обжалованию не подлежит".
О козе и сарайчике в приговоре было сказано лишь вскользь. Видно, как преступление оно всерьез и не принималось. Только слушая приговор, Любомир начал немного понимать, что проступок, совершенный им, кажется, и впрямь нешуточный. На месте обвиняемого он увидел не себя, а кого-то другого. И на мгновение понял ошибку того. "А если бы ночью подняли по тревоге? Бросили в бой?.. А тот... так бы в объятиях жены и остался?" - прошли отрывочные мысли, сердце вдруг заколотилось, словно рванулось наружу. Конечно, если не брать в расчет любовь, - поразительное головотяпство, А кому какое дело до твоей любви? Ни свидетелем защиты ее не зовут. Ни заступницей она быть не может. Саму судят. Лишь слово "расстрелять" немного успокоило его, Любомир ему не поверил. Такого быть не могло.
Выгнали с гауптвахты двух посаженных за какую-то мелкую провинность солдат и заперли Любомира Зуха там одного. Охрану поручили взводу разведки, то есть Янтимеру Баиназарову. Одно из его отделений будет стоять в карауле, второе, как только поступит приказ, приведет приговор в исполнение.
Решение военного трибунала обжалованию не подлежало. Так было сказано и в самом приговоре. Но один человек все же решился обжаловать его. Это был комиссар бригады Арсений Данилович Зубков. Он дал наверх шифровку с просьбой о помиловании Зуха и поставил в известность об этом командира бригады. Командир и возразить не возразил, и согласия не высказал. "Воля ваша, - пожал он плечами, - на комиссара моя власть не распространяется". Оставалось ждать долгих двенадцать часов. По просьбе Зубкова комбриг согласился перенести исполнение приговора на семь часов тридцать минут следующего дня.
Арсений Данилович Зубков, носивший в петлице четыре шпалы полкового комиссара, был из петербургских революционеров. У этого ладного, сухощавого, с худым лицом, живого, как ртуть, человека, летами чуть за сорок, были совершенно седые волосы. Еще подростком он с оружием в руках брал Зимний. В гражданскую воевал в Сибири с Колчаком. После гражданской закончил рабфак, потом - Пром-академию. В тридцать третьем году направили работать в торговое представительство в одной из Скандинавских стран. В тридцать седьмом году, когда возвращался в отпуск на родину, его встретили прямо на вокзале в Ленинграде. И домой он попал только через шесть месяцев. Старые товарищи заступились за него. В эти-то месяцы черноволосый прежде Зубков и стал совершенно седым. Не от страха или от горя, не от жалости к себе - от чувства несправедливости. Но "живая ртуть" живой и осталась. Бывали времена, так расшибали, на мелкие капли расплескивался, но вновь собирался, забывал обиду и несправедливость. Работал секретарем парткома на большом заводе. Жил делами страны, людскими заботами. Только своего гнезда так и не свил.
Арсений Данилович многих в бригаде знал в лицо. Лейтенанта Янтимера Байназарова он приметил еще по дороге на фронт. Как-то перед закатом, когда проехали Тулу, на состав, в котором размещался штаб, налетели две эскадрильи вражеских самолетов. Должно быть, промышляли где-то, да неудачно, и теперь несолоно хлебавши возвращались домой. Раздался приказ покинуть вагоны. Все, кроме зенитчиков, выскочили из эшелона и рассыпались в кукурузе. Зенитчики на платформах открыли беглый огонь. Смотрит комиссар, на крыше вагона стоит кто-то и садит из автомата по идущему вдоль эшелона самолету. "Дурак! Сумасшедший; Слазь!" - закричал комиссар, но никто его не услышал. Самолеты как появились, так и, не причинив особого вреда, исчезли. Над самым вроде эшелоном летали, а бомбы рвались метрах в тридцати - сорока по сторонам. (Как потом сказал Ласточкин: "Руки у сволочей дрожат, кур, видно, воровали".) Арсений Данилович того "сумасшедшего на крыше" приметил и, когда поезд остановился на станции, вызвал его к себе. "Дурацкая бравада, людям напоказ! Мне такие заполошные герои не нужны!- дал он ему выволочку. Но с тех пор этого высокого, крепкого в кости парня с широким лицом и смущенным взглядом, командира взвода разведки, держал на примете. А по Янтимеру, если бы его схватку с вражьими самолетами вместо комиссара видела медсанбатовская сестра Гульзифа, девушка из Давлеканова, было бы в тысячу раз лучше. Не видела Гульзифа. Лежала носом в землю.
Когда стояли в лесу возле Подлипок, был концерт бригадной художественной самодеятельности, и Байназаров прочитал "Левый марш" Маяковского. После концерта Зубков пожал лейтенанту руку и сказал громко, при всех "Молодец!" и назвал его "пламенным трибуном". На этом концерте была и Гульзифа. Знаток истории Древнего Рима Леня Ласточкин тут же развернул характеристику: "Народный трибун Тиберий Гракх". Но к замкнутому, медлительному, малословному в повседневной жизни Байназарову прозвище не прилипло. Бывают же люди, никакое прозвище к ним не пристает.
* * *
- Стой! Кто идет?
- Разводящий!
- Пароль?
Те же слова, та же луна, тот же шорох листопада и та же тревожная маета. Уткнуть бы голову в какойнибудь угол, спрятать душу. Терпение лейтенанта Янтимера Байназарова дошло до предела. Леню Ласточкина разбудить, что ли?.. Разбудить можно, но утешения это не даст. Потому что Леня Ласточкин вздыхать, вникать не станет, сразу все на хорошее истолкует. Слова его известны: "Знать, судьба у Зуха особенная, высокое, геройское у него назначение. Вот увидишь. Потому судьба перед тем, как вознести, испытывает его. А без страданий героем не станешь. Судьба ведь тоже не каждого испытывает, зря не суетится - на такого взваливает, который сдюжит". - "О чем ты говоришь? Смерть его уже в дороге. Вот-вот здесь будет". А Леня свое: "Она-то у каждого в дороге, а его смерть пока мимо пройдет. Я во сне белого аиста увидел. Это на хорошее".
За эти месяцы Байназаров привык, что приятель под каждый случай удобную философию подведет, на любую неудачу отговорку найдет, сон увидит, что любую тревогу развеет. Только от всех его складных умствований, всех добрых пророчеств и вещих снов утешения ни на грош.
Пусть спит Леня Ласточкин со своей философией, видит свои вещие сны.
Вон за тем взгорком, в голом березняке на круглой поляне стоит большая палатка медсанбата. А в ней - давлекановская девушка Гульзифа.
Первым, еще в Терехте, весть о Гульзифе принес Леня Ласточкин - после того как ходил в медсанбат со своим фурункулом. Они тогда из "хотеля" уже съехали и квартировали у одинокой старушки.
- Ну, парень, кого я в медсанбате видел! Ангела небесного! Гляди в лицо и молись! Куда там дева Мария! Родинка даже есть, на левой щечке, розовая, с просяное зернышко. Ростом, правда, не очень, но пухленькая, кругленькая, вертится, что веретенышко. Землячка твоя. Из этого... на "д" как-то...
- Давлеканово? Дуваней?
- Во-во. Из Давлеканова! А имя, ну прямо песня - Гуль-зифа!
Конечно, ангелов и деву Марию Леня маленько скинул в цене. Но все же Гульзифа хоть ростом-статью и не очень вышла, но с лица миловидна, даже по-своему красива. Ласточкина понять можно. Для человека, который во всю жизнь откормиться не мог, конечно же, ничего красивее круглого лица, румяных щечек, пухленького тела и быть не может.
- Влюбился, что ли? Даже глаза горят.
- Что глаза? Глазки не салазки, их не удержишь. - Леня вздохнул и погрустнел. - Эх, браток, мало ли что глаза горят. Видит око, да зуб неймет. Я-то, может, залюбуюсь, да на меня не заглядятся. Разве слепая только.
- Ты уж так совсем себя не изничтожай, - заступился Янтимер перед ним за него же самого. - Чем ты хуже других?
Но тут Леня по привычке смахнул с себя все уныние разом: