У чужих людей - Лора Сегал
В детские годы дядя Пауль был моим кумиром, хотя сам он не помнит себя в этой роли. По его словам, он дичился всех, кроме близких друзей, был крайне неуклюж и развит не по годам. Словом, типичный умник, из молодых да ранний, считавший своим долгом просвещать отсталых родителей и обличать царящие в мире глупость и обман. Дабы наказать учителей-антисемитов, Пауль проваливал экзамены, и в результате, когда нацисты выгнали из венского университета всех студентов-евреев, за Паулем все еще числились задолженности за последний семестр обучения на медицинском факультете, и диплома он не получил.
Худенького, с пышной шевелюрой Пауля повергали в смущение престарелые дамы, восхищавшиеся его огромными фиалково-синими глазами. Какая жалость, твердили старушки, что такие глаза скрыты стеклами очков. Длинный нос остроумца придавал его лицу несколько унылый вид.
Именно Пауль, а не отец, был в детстве главным мужчиной моей жизни. Наш роман, начавшийся с моего рождения и основанный на взаимном восхищении, был необычайно счастливым. Вечерами, прежде чем выключить свет в моей спальне, Пауль, днем общавшийся со своими замечательными друзьями, художниками и почти поголовно революционерами, садился у моей кроватки и сообщал мне последние новости политической, научной и литературной жизни. В качестве дивертисмента он исполнял немецкие студенческие четырехстопные песенки, довольно сносно аккомпанируя себе на гитаре и время от времени изображая, будто смачно прихлебывает пиво из глиняной кружки.
Или же мы разговаривали обо мне. Пауль одобрял мое увлечение рисованием и живописью, утверждая, что, в отличие от него, у меня есть явный талант художника. Я охотно демонстрировала ему свои хореографические импровизации, которые очень поощрялись в моей танцевальной школе; впрочем, полюбовавшись ими несколько часов и поблагодарив меня, он мог заявить, что с него, пожалуй, хватит, пора ему удалиться и заняться делом. Если я начинала перечить, он давал мне хорошего шлепка и глядел на меня с таким нескрываемым раздражением, что я покорно шла на поиски отца, чтобы изводить его своими капризами, но удовольствия, увы, получала куда меньше.
Лишь раз дядя совершил вероломство. Не один, а с компанией друзей он отправился в велосипедное турне по австрийскому Тиролю, а оттуда через Альпы в Италию; случилось это летом, за год до присоединения Австрии к гитлеровскому рейху. Меня не пригласили.
Всему этому Гитлер положил конец. Ни о каких прогулках по окрестностям не могло быть и речи. Приехав в Фишаменд в конце мая, Пауль с черного хода тихонько пробрался в дом и по задней лестнице поднялся в восточное крыло, где жили мы с мамой. В его правом ухе зияла рана, кровь текла ручьем. Мама усадила его на стул и отправила меня за водой и бинтами; но смотри, чтобы бабушка ни о чем не догадалась, — строго-настрого приказала она. Однако, вернувшись, я увидела в комнате бабушку: она накладывала дяде на лицо повязку, как будто у него болел зуб, и досадливо приговаривала вполголоса:
— У тебя и твоих умников-дружков нет ни капли здравого смысла. Разве можно ввязываться в драки с нацистами!?
Пауль гладил руку матери и, ухмыляясь, поглядывал на меня.
Я поняла, что после этого происшествия Пауль будет жить с нами.
Теперь венские друзья стали навещать его в Фишаменде. Однажды на выходные приехала Лизель, она много лет считалась девушкой Пауля. О красивой, остроумной подруге сына даже бабушка отзывалась с похвалой. Волосы у Лизель были еще светлее, чем у Митци, а болтать с ней было куда интереснее, потому что она мне возражала, и о чем только мы не говорили. Когда они с Паулем, взяв бумагу и карандаши, садились во дворе за ломберный столик, я забиралась к ней на колени. Они сочиняли для меня сказку. Героиню звали принцесса Вазелина, а героем был жеманный простолюдин Шампунь фон Рубинштейн. Записывая сказку, они умирали со смеху.
Когда Лизель уехала, бабушка сказала, что Пауль сам во всем виноват. Если бы он и его друзья не тратили время на игры в социализм и не шлялись по картинным галереям, он наверняка уже стал бы врачом. Мне не нравилось, когда Пауля ругали; в знак поддержки я решила сесть ему на колени, но он сказал, что бабушка, в общем-то, права; вид у него был подавленный.
Следом к нам приехал друг Пауля по имени Дольф. Бабушка считала, что он оказал на жизнь ее сына чрезвычайно пагубное влияние. Дольф был поэтом. Мне он казался человеком выдающимся. Необычайно высокий, он как бы стеснялся своего роста. У Дольфа была привычка чесать в затылке, отчего прядь черных волос на его макушке вставала торчком, и он казался еще выше. Опускаясь на стул, он складывался втрое — наподобие кровати-раскладушки. По настоянию Пауля он написал мне в альбом стихи:
Милое дитя,
С пеленок и до гроба
Преследуют нас ложь, и ненависть, и злоба.
От колыбели до последнего покоя
Терзает душу нам отчаянье людское.
Не лги и помогай.
Со временем познаешь смысл ученья:
Твори добро сама, а не по принужденью.
Свое произведение он сопроводил шутливым рисунком: дядя Пауль в ангельском обличье парит над моей кроваткой. Я сочла, что рисунок не соответствует возвышенному тону моего альбома, и разобиделась на Дольфа. Но он больше не обращал на меня внимания. Его равнодушие меня возбуждало. Я танцевала перед ним бесконечные хореографические импровизации. Даже научилась стоять на голове, умею до сих пор и очень горжусь этим достижением, хотя плодов оно мне ни тогда, ни потом не принесло. Позже Пауль с Дольфом пошли прогуляться по берегу Дуная и взяли меня с собой. Я шагала между ними, а они, держа меня за руки, спорили над моей головой о картинах и книгах;