Конечная - Василий Васильевич Сапронов
Но даже теперь, проговорив про себя этот, без сомнения нервный, абзац, я не могу сходить в туалет. Очередь теперь занимает целый вагон. В ней стоят все: тучные женщины, доевшие свою курицу, облизывающие теперь с удовольствием свои толстые сосиски-пальцы; парень с книгой – наконец я могу видеть ее название, это «Мертвые души» Гоголя; молодая мама, которая все еще успокаивает своего ребенка, но делает это уже не шепотом, а прикрикивая и угрожая; и, крохотный на фоне остальных (особенно на фоне тучных женщин), но разбухающий с каждой секундой мочевой пузырь, переминающий тоненькие ножки-трубочки в нетерпении. Только мужчина из-под меня не стоит в очереди, он все еще спит. Люди, продвигаясь вперед, неизменно задевают его ноги. А прямо напротив моей головы стоит пара симпатичных девушек, которых я раньше не замечал. Вернее, они мне кажутся симпатичными по очертаниям и беглому взгляду. Задержать на них взгляд подольше, чтобы хорошенько их рассмотреть, я стесняюсь. Стесняюсь красоты, или вернее красоты живой. Живая красота может спросить у тебя: «Что ты пялишься?». А может сказать тебе: «Ты странный». И разве можно воспринимать это иначе, чем внутриличностный крах, ведь когда ты смотришь на красоту, ты как бы становишься ей, ты хочешь обладать ей безраздельно, ты хочешь, чтобы красота безапелляционно тебе подчинялась. А потом она говорит тебе, твоя красота говорит тебе: «Что ты пялишься. Ты странный. Не пялься». Вот так, и это больше не твоя красота, забудь все свои наполеоновские планы на нее. Красота тебе не подвластна, а значит никакой красотой ты не обладаешь, никакой красоты в тебе нет. Огромный мочевой пузырь, в котором скопилась вся желчь самоедства за последние пару месяцев, лопается, споткнувшись о ногу спящего мужика, и ты лежишь, оплёванный самим собой, склизкий, мыльный, пахнущий, как слишком долго жеваная жвачка, слюной.
Мочевой пузырь лопается, лопается огромный мочевой пузырь в центре моей вселенной, и вагон пустеет, а может и целый поезд пустеет, потому что никто не хочет ехать в одном составе со странным, посягающим на красоту чуваком.
Я спрыгиваю с верхней боковушки, нахожу свои кеды, кое-как надеваю их, используя указательные пальцы (потому что обувной ложки нет). Подушечки пальцев теперь красные и пахнут сопревшими носками, а я иду в туалет. Я открываю его дверь. Там, на полу лежит мой отец. У него проблемы со спиной, он так лечит спину, лежа на твердой ровной поверхности. Он берет меня своими огромными руками и поднимает прямо над собой, а потом ставит себе на грудь. Я говорю ему, что хочу писать. От напряжения я не слышу, что он отвечает, но вижу, как его губы и усы над ними шевелятся, а потом он сладко улыбается. Он рад иметь ребенка. Ему слегка за тридцать, у него есть работа, жена, ребенок и телевизор. Он рад, а потому улыбается, мой отец. Я снова говорю ему, что хочу писать. Я очень боюсь, что мой мочевой пузырь лопнет. Но этого я не говорю. Папа, говорю я (а может и тоже не говорю), я сейчас написаю тебе в рот, у меня нет иного выхода (а может и есть), я не вижу здесь других отверстий, а я знаю (во всяком случае мне кажется, что знаю), что писать нужно в отверстия, папа, отпусти меня в туалет (или отпусти меня обратно туда, откуда я пришел). Папа улыбается. Он думает, что я веду такую забавную игру. Он считает это шуткой. И я писаю ему в рот. Потому что я не играл.
Я нажимаю на кнопку слива, и биотуалет с приятным звеняще-шипящим звуком засасывает все нечистоты куда-то в свои внутренности. Я мою руки. Я выхожу из туалета. Вагон все еще (или был всегда) совершенно пуст. Поезд неторопливо останавливается. За окнами серое отсутствующее небо. Я смотрю в окна слева, смотрю в окна справа – нигде нет надвигающегося перрона. Я иду к купе проводника. Чуть раньше, чем я до него дохожу, его дверь сдвигается вбок, и из его нутра показывается милая, лет тридцати пяти девушка. Сейчас я вижу только левую часть ее лица, но вот она поворачивает голову, и я вижу все лицо целиком, после чего уже не могу назвать ее милой так искренне, как за мгновение до этого. На правой щеке в ложбинке рядом с носовой пазухой у нее огромная черная волосатая родинка. Ее диаметр не меньше двух сантиметров. Черные плотные волосы расходятся от самого ее центра и часть их достигает носа, а часть даже доходит до плоских, ощутимо несимметричных относительно вертикальной оси лица губ. Проводница криво улыбается мне и говорит: «Конечная». Я передаю ей свое натужное спасибо, собирая в кулак всю волю, чтобы случайно не показать ей своего отношения к ее внешности. Ее улыбка разливается по всему лицу, стремительно пересекая тонкую грань, которая отделяет сладкое от приторного. Я как можно быстрее спускаюсь по порожкам совсем остановившегося поезда. Мне кажется, что вокруг снежное поле: ничего не видно, все бело-серое. Но не холодно и не ветрено. Когда я касаюсь ногами земли, то, что казалось снегом оказывается чем-то мягким и теплым и еще довольно упругим. Я трогаю это рукой. И правда, будто резиновое. Поезд тут же отходит. Я смотрю ему вслед. Замечаю в окне своего бывшего вагона свою бывшую проводницу. Она машет мне рукой. Я отворачиваюсь.
Я верчу головой по сторонам. Замечаю контрастное черное пятно недалеко от себя, метрах в двухстах. Иду к нему. Постепенно начинаю различать очертания стойки-ресепшн. На ней написано «Добро пожаловать», а чуть ниже «Опись новоприбывших». За стойкой человек в темно-синем пиджачке и такого же цвета рубашке, застегнутой на все пуговицы. Даже не человек, а человечек: у него ненатурально маленькие конечности, как у Паспарту