Соль неба - Андрей Маркович Максимов
Мама молча семенила за немцами. Но, когда они направились в сторону дома, зачем-то их обогнала.
И тогда фашист, по-прежнему улыбаясь, достал пистолет и выстрелил маме в сердце. Мама упала.
Немец вошел в дом, увидел Сережу, потрепал его по голове, сказал что-то на своем каркающем языке, забрал со стола бутылку молока и оладушки вместе со сковородкой, еще раз потрепал Сережу по голове и с улыбкой вышел из дома.
Все также радостно смеясь, люди в красивой форме ушли со двора.
Мама лежала на дорожке с открытыми глазами. Крови почти не было.
Сереже понимал, что маму убили. Но не голосил, не плакал. Сидел рядом с мамой и смотрел в ее открытые глаза.
В маминых глазах плыли облака.
Впервые в жизни мысль не хотела думаться. Сережа не мог думать о том, что мамы больше нет и про то, как же он теперь будет жить и что делать. Он сидел и смотрел на облака, плывущие в маминых глазах. В голове его было пусто и вязко. Время остановилось, потому что не было никакого «дальше», «потом», «завтра». Время испугалось содеянного и замерло.
А вокруг бушевал этот мерзкий запах раздавленных яблок. Всю жизнь отец Тимофей ненавидел яблоки, от одного запаха которых ему становилось дурно.
Потом прибежали соседи, оттащили Сережу… Он, впрочем, и не сопротивлялся. Шел, все время оглядываясь назад, будто хотел поймать мамин взгляд.
Похороны, поминки, плач соседей… Все это помнилось плохо, видимо, потому, что, глядя на то, как люди встречают и провожают смерть, Сережа был не с ними. И даже слушая, как обсуждают соседи его будущую жизнь: отдавать ли мальчика в детдом или, может, кто захочет жить с ним в его доме, или, например, к себе возьмет, парень вроде незлобивый и смышленый – Сережа не волновался. Все эти разговоры не имели к нему отношения – он уже принял решение.
Еще тогда, глядя в мамины глаза, он не столько понял, сколько почувствовал, как снова запустить время и что с ним надо делать, с этим временем, то есть с жизнью своей.
В ночь после похорон его взяла к себе соседка.
Сережа дождался, пока все уснут, и вылез через окно.
Стояла деревенская, черная, непроглядная ночь. Небо стало высоким, каким бывает только по ночам. Тишина залепляла уши. Собачий лай лениво разносился, как бы подтверждая, что жизнь под этим высоким миром все-таки окончательно не завершилась.
Страха Сережа не испытывал. Это ведь была его жизнь. И его мир. А он уже твердо знал и на всю жизнь усвоил: бояться следует только чужаков.
Сережа зашел в свой дом. Достал свечку, запалил ее, чтобы хоть что-то разглядеть.
Он брал иконы, кидал на пол и топтал их. Спокойно и деловито.
Лик смотрел на него грозно и удивленно.
Сергей ударил по Лику каблуком, прямо по глазам и прошептал:
– Нет тебя! Не зырь на меня, нет тебя – и все! Ты меня просто обманул! Обманул!
Потом собрал убитые иконы, вышел во двор, в ямке зажег костер.
Сережа смотрел на то, как сгорает его вера, и хотел испытать какое-нибудь победительное, радостное чувство. Но оно не испытывалось. Почему-то хотелось плакать.
Он дождался, пока костер догорит, и снова зашел в дом. Подумал взять что-то на память, мелочь какую, безделицу. Но почему-то передумал. Словно испугался печали будущих воспоминаний о той жизни, которой не случится более никогда.
Вышел. Запер дверь на замок. Повертел в руках ключ, раздумывая, куда его деть, и зашвырнул в ту самую ямку, где еще тлели остатки икон.
Не оглядываясь, пошел по черной, незрячей дороге, совершенно не понимая, зачем и куда он идет.
Он совершенно твердо знал – не умом своим, а сердцем – что в деревне оставаться ему более невозможно, потому что, если жизнь кончилась, то она должна завершиться вся, целиком, полностью, без единого остаточка.
А еще Сережа чувствовал своей чуткой мальчишеской душой, что дорога мудрей человека и то, чего не знает человек, то непременно ведает путь и приводит обязательно туда, куда надо прийти.
Так и двигался по дороге, которая то исчезала, то возникала вновь. Шел спокойно, без паники, даже вовсе без страха. И ветки его не хлестали, и болота не попадались – шел, словно по ковру.
И снова Сережа подумал, что этот мир: бесконечно звучащий лес; деревья, которые все время клонятся, будто приготовились сорваться со старта, как бегуны; шишки, хрустящие под ногами; ручей, наполненный тягучей, прозрачной, ледяной водой; и даже солнце, что хитро показывало свой веселый желтый глаз из-за крон деревьев – все это принадлежит ему, это его жизнь и его мир. А потому ничего дурного из этого мира прийти не может. Дурное приходит от чужих, которые только прикидываются людьми.
И не то чтобы тринадцатилетний Сережа именно такие мысли и думал. Нет, конечно. Зачем? Он ровно так чувствовал, а это гораздо важнее.
О том, что случилось с мамой, Сережа не вспоминал. Это страшное воспоминание осталось где-то позади. Оно вытолкало его из прошлой жизни, а само осталось жить в ней. И Сережа уходил все дальше, унося в себе ужас того дня, неверие в Бога и невозможность возвращения.
Он шел, совершенно не понимая, куда идет, но двигался уверенно и быстро, словно человек, твердо знающий цель своего пути.
Храм вырос на краю леса, неожиданно и прекрасно, как видение.
Сначала Сережа увидел Храм, а уж потом понял, что стоит этот красавец на берегу реки, а за ним раскинулась деревушка.
Надо было обойти Храм и пойти в деревню – попросить поесть.
И тут Сережа вдруг отчетливо осознал: теперь придется жить подаянием. Потому что больше нечем.
Эта ясная, а оттого еще более неприятная мысль напугала его. Как это: просить у незнакомых людей еды? А может, предложить какую подмогу? В деревне всегда найдется ожидающая своего часа работа, тем более сейчас, когда мужчины на фронте.
Мысль пыталась пробиться сквозь усталость и не смогла. Захотелось спать. Странное дело: не было такого желания, и вдруг сон навалился теплой шкурой, обволакивал, не позволял идти.
Сережа знал, что сон надо уважать, если не подчиниться ему, все одно: толку не будет. Уж ежели накроет тебя теплая шкура сна, то никакие мысли, а тем более решения сквозь нее просочиться не смогут.
Мальчик рухнул на землю, прислонился спиной к дереву и тотчас уснул тем прекрасным, без сновидений, глубоким