Владимир Качан - Улыбайтесь, сейчас вылетит птичка
Пришлет фотографию: он на фоне своего дома на берегу озера, возле своей яхты (наши эмигранты второй и третьей волны первым делом посылали в Россию фотографии, показывающие всем оставшимся, как они там классно устроились). На фото Леня улыбается, на обороте - зовет в гости. На их радио песни попеть. Я соберусь, но не поеду. А через полгода после этого мы узнаем, что Леня очень быстро сгорел от рака легких. Однако остался сын, он сейчас почти точная копия Лени в шестьдесят пятом году. Будто клонированный Пярн. Когда его видишь, даже пугаешься слегка. Жаль только, Леня его не видит... Впрочем, может, и видит...
А Сережа Вараксин - мальчик с деревенской наружностью: вьющиеся волосы, смешной, маленький, задранный вверх носик и большой рот, которым он, когда смеялся, этак застенчиво гукал; юродивый, который любую чужую бессовестность воспринимал как личную боль, а несправедливость была для него просто физической пыткой; святой мальчик, любящий Бога и никогда не снимавший креста в то время, когда это было, так скажем, не принято...
Он на экзаменах Есенина читал. И столько в нем было искренности, далекой, недосягаемой, изумительной наивности и ни-на-кого-не-похожести словом, того, что в актерском мире называется индивидуальностью, что было очевидно: этот тоже поступит. Но, как ни странно, учился он тоже, как и Пярн, средне.
Закончил, стал работать в Московском ТЮЗе, затем... У него эпилепсия была. И при каких-то таинственных обстоятельствах, в какой-то битком набитой пивной, во время припадка он то ли сам головой ударился, то ли его ударили... В общем, ушел Сережа, будто его любимый Есенин, не вписавшись в наш яростный мир...
Но не будем о грустном. Ведь мы сейчас все в шестьдесят пятом году, все счастливые оттого, что поступили, все подружившиеся и слегка пьяные. Нет, стоп, не слегка... Сегодня воскресенье. Вот светлый наш, открытый всем ветрам Боря Галкин проснулся, точнее сказать, очнулся, потому что накануне выпивали серьезно и ночь превратилась в день, а день - в ночь. Вот он встал с постели, пошел к окну и видит: на подоконнике за шторой стоит почти полная бутылка водки и тарелка с черным хлебом. Боря издает короткий удивленный и вместе с тем радостный звук, состоящий из одной гласной " о " или "е". Тут есть чему удивиться, ибо это редчайший случай: либо заначенную бутылку не нашли, либо уже не было сил ее выпить - всех сморило. Боря длит момент, он смотрит в открытое окно, оттуда - свежий ветер, ветка с желтеющими листьями чуть покачивается, розовое солнце висит прямо перед глазами. Он ощущает почти полную радость жизни, молодости и здорового организма. Почти, потому что еще чего-то не хватает, и Боря знает - чего. Он наливает полстакана, опрокидывает его в себя одним глотком, затем глубоко вдыхает аромат черного хлеба и не спеша закусывает. И вот только теперь радость бытия и единения с природой становится полной. Боря восторженно кричит: "Ребята, что вы спите, вы все прозеваете, смотрите, какой рассвет! Вставайте! " - и тут с кровати Филатова раздается суховатый тенорок: "Боря, успокойся. Это не рассвет, это - закат ".
Филатов реплику не комментирует, но и так понятно, что в ней есть и прямой, и переносный смысл: во-первых, вечер был перепутан с утром, а во-вторых, " закат ", ну, вы догадываетесь...
Леня привез с собой из Ашхабада целую кипу опубликованных и неопубликованных стихов, и по крайней мере каждый третий из них обещал юноше блестящую литературную карьеру. А профессия литератора была (представьте себе!) не менее престижна, чем профессия адвоката или, скажем, экономиста. Потому, вероятно, уважение окружающих не определялось ответом на вопрос: сколько получаешь? И творческие вечера поэтов собирали битком набитые дворцы спорта и другие огромные залы.
Обойдемся, однако, без ностальгической тоски по большой поэзии и ее месту в нашей жизни. Ничего страшного, все нормально. Как говорил Булат Окуджава, в поэзии бывают приливы и отливы. Ну, допустим, сейчас - отлив. Ну, отступило море, обнажился берег, и стал виден мусор; ну да, несется над морем бесконечный призыв жевать что-то с неповторимым устойчивым вкусом; ну, конечно, решается вопрос: откуда и куда пойдет нефтепровод, и все никак не решится, поэтому на берегу еще и стреляют. Так что до поэзии ли теперь?..
Но ведь будет когда-то и прилив. Это неизбежно, как смена времен года, и тогда (помечтаем чуть-чуть) сомкнутся изумрудные волны над мусорной свалкой нашей легендарной перестройки и все (вдруг!) вспомнят о поэзии, поймут: что все-таки вечно, а что тленно...
Ах! Мечты, мечты... Все, разумеется, не поймут. А уж особенно те, кто смотрит на вас с телеэкранов. Вы их выбирали, помните? Они и сегодня уверены, что вся эта культурная шушера подождет. Не до нее, пусть как-нибудь сама, если выживет. И пусть ее убогий лоток торчит где-нибудь на окраине нашего рынка, лишь бы только не мешал. Культу-у-ура, блин! Она Золушка, нелюбимая падчерица деловых людей, у которых любимые дочки, как всегда, - экономика и политика.
Только вот если этими любимыми будут заниматься люди невежественные и бессовестные, у которых от культуры остался только футбол, то мы всегда будем иметь то, что имеем сейчас, то есть невежественную политику и бессовестную экономику (эпитеты можно поменять местами)...
Нет, остановимся, пока не поздно. Суровый гражданский гнев вторгся непрошеным гостем в мое повествование, а ведь я о Филатове рассказываю, ведь он-то, уж точно, поэт, а не какой-нибудь там " раз словечко, два словечко - будет песенка ". Ну ничего, сейчас еще расскажу. И о нем, и кое о ком еще...
Тогда, в том самом шестьдесят пятом, Леня со своими стихами, если бы продолжал, не скажу - потеснил бы на поэтическом Олимпе Евтушенко, Вознесенского и других, но, уж во всяком случае, заставил бы с собой считаться . Правда, сам он свои стихи иначе, как " стишки " не называет, но мы закроем глаза на эти конвульсии скромности у мастера слова. Если красавица время от времени говорит окружающим, что она уродина, ей это не вредит; в ответ ей только улыбаются (умные) или же начинают возмущенно опровергать (дураки). Ну пусть будут " стишки ", если ему так хочется! Итак, он их тогда усердно "
пописывает " и, более того, читает на вступительных экзаменах. " Стишки " тем не менее комиссией воспринимаются как стихи, а кроме того, он их хорошо читает. И обнаруживает себя студентом театрального вуза, хотя думает преимущественно о кино и знает о нем все. Когда я говорю " все ", я не преувеличиваю. Леня вообще-то сюда попал случайно. Он ехал из Ашхабада в ВГИК, но когда приехал, экзамены там уже были в полном разгаре, он опоздал, и ему пришлось пойти в кино другим путем. Кино было его хроническим заболеванием, он действительно знал про него все, что можно было в нашей стране знать. Он мог, например, совершенно не морща лоб в мучительном припоминании, назвать исполнителя второй роли в любом мало-мальски заметном фильме мирового кинематографа; назвать фамилии оператора и композитора и еще добавить, в каком году фильм вышел и какой приз на каком кинофестивале получил. Большинство этих фильмов Леня и в глаза не видел, негде было, возможностей не было, но все равно знал про них все и был среди нас прямо-таки ходячей фильмографией; если мы и знали что-то о мировом кино, то только от него.
Вот точно так же один знаменитый артист театра и кино изумлял меня (это было в период " развитого социализма ", который теперь переименован в " застой " )
знанием фамилий, имен и отчеств всех вторых секретарей ЦК и горкома партии, а также имен и отчеств их референтов, помощников референтов и даже, наверное, их жен и детей. Я же, в свою очередь, изумлял его незнанием этих полезных фамилий и имен.
- Как? - происходил однажды между нами диалог. - Ты не знаешь?.. (допустим, Пупкина Владлена Сергеевича).
- Не знаю, - стесняясь своего невежества, отвечал я.
- Ты сошел с ума!
- Почему?
- Да потому, что он третий помощник второго референта самого... - Тут он переходил на значительный шепот: - Гришкина. - И интимно-почтительно: Евгения Матвеевича... - Он говорил так, будто вчера с ним Самим обедал, будто приближен к высшим - в его понимании - сферам, и даже не догадывался, что высшая сфера - это как раз его сфера, в которой он обитает вместе со своим по-настоящему большим талантом, ну а пупкины и гришкины приходят и уходят, и о них потом никто не помнит.
- Кого? - переспрашивал я.
- Гришкина, - оглянувшись по сторонам, словно выдавая арабскому террористу секрет атомного оружия, продолжал он меня просвещать. Пока терпеливо...
- Какого Гришкина? - переспрашивал я, и тут он уже прозревал, что имеет дело с законченным идиотом, с которым не то что разговаривать о важных вещах, но даже в одном поле... - нельзя.
Один раз он все же попытался мне объяснить, что Гришкин может и квартиру и даже орден, но, заметив скуку в моих глазах, стал уже относиться ко мне как к безнадежному недоумку.
Гришкин ли помог или само так получилось, однако он таки получил орден.