Сигизмунд Кржижановский - Одиночество
Вы и ваши товарищи не знали и не хотели знать, чем внутренне жил, о чем думал и что испытывал Джон Джонсон, человек с протянутой ладонью. По-своему вы были правы: во мне нечего знать, я рядовой, средний человек. Нас, Джонов Джонсонов, в одной только телефонной книге Лондона сто четырнадцать человек, различающихся лишь номерами домов и названиями улиц. Вы, я не льщу вам, вы талантливый мастер очерка, Кенделл - блестящий новеллист, Хорт - цепкий критический ум. А я... кто такое я? Самое это слово "я" я старался всегда произносить негромко.
Я родился (выслушайте эту скучную историю - она не слишком длинна) в южной Англии. Не помню ни матери, ни своего отца. Мать умерла, когда мне еще не было и года, отец женился на другой и уехал, бросив меня на попечение чужой женщины, которую больше интересовали те двенадцать фунтов, которые ей выплачивались за меня помесячно, чем ребенок, о котором нужно было заботиться.
Годам к пяти меня научили считать до ста и читать молитву отцу небесному. В дальнейшем мне не привелось ни разу встретиться ни с небесным, ни с земным. О последнем, впрочем, двадцать шесть лет спустя я узнал почти случайно,- что он умер, в Австралии, в Мельбурне, и что значительный капитал, в банковых вложениях, за неявкой наследников, через несколько месяцев станет выморочным. Я принял нужные меры (никто не знал о перемене моих материальных обстоятельств) - и деньги были перечислены на Лондон. На мое имя. Но имя-то мое, имя сто четырнадцатого Джона Джонсона абсолютно никому не было нужно, как и я, его носитель. Впрочем, не буду забегать вперед.
В школе я учился средне, не выделяясь ни ленью, ни рвением, ни успехами или неуспехами.
Товарищи не приглашали меня участвовать в их играх. Разве что кто-нибудь выбудет из партии. Тогда говорили: "Пусть Джонсон сыграет за него". Я был для них лишь за него и никогда не был им. Не стоит задерживаться и на этом.
Не умея заставить людей подойти ко мне ближе и не зная, как это сделать самому, я ушел от людей к книгам. Те были снисходительнее: они говорили со мной без умолку, но, разумеется, не слушали ответов; они подымали во мне целый рой чувств, выбалтывали самые сокровенные дела и мысли выдуманных людей, учили сладостно плакать над их страницами, но, кончив свое, возвращались на книжную полку, повернувшись ко мне корешком.
Ведь как-никак, я проходил тогда через юность, один раз данную человеку юность, когда голова, как котел с перегретым паром, готова, кажется, разорваться от напора чувств. Но когда я робко пытался выразить их своим сверстникам, реже - сверстницам, те внезапно делались глухими, глядели в сторону, мимо моего лица, кивали невпопад головой, в лучшем случае бросали: "Да" - "Ага" - "Так" - "Та-а-ак" - "Гм" - "Алло, Джон" Прощайте".
Это было крутое для меня время. За простую улыбку сочувствия, за рукопожатие, задержанное на одну секунду, я готов был отдать душу с жизнью вместе! Но... но я читал как-то в "Таймсе", что лорд Дерби-младший заключил пари, и на значительную сумму, условия пари заключались в том, что он, Дерби, переодевшись в поношенный костюм, станет на перекрестке двух самых людных улиц столицы с пачкой настоящих полноценных пятидесятифунтовых ассигнаций, которые он будет - в течение часа - предлагать прохожим по пенсу за штуку. Дерби был уверен в том, что ни единый прохожий не отдаст своего истертого пенса за доподлинный, ценой в пятьдесят фунтов стерлингов, банкнот.
И, представьте, он выиграл пари.
Пример этот торопит меня к тому моменту, когда я сам стал обладателем довольно крупной суммы на текущем счету банка.
Можно ли купить чувство? Благодарность? Любовь? Или хотя бы симпатию?
Я попробовал.
Сперва я пожертвоввал по тысяче фунтов на приют для подкидышей и на койку моего имени в хирургической клинике. Что чувствовал ко мне; своему благодетелю, подкинутый младенец, когда ему меняли пеленки или кормили с соски, не знаю, но пациент, которого я решил навестить, как раз случайность! - к моменту моего визита скончался и лежал, весь белый, уставясь белками глаз в дощечку с моим именем, прибитую над его койкой. Я понял, что за чувствами надо обращаться к этому человеку, а не к человеку вообще, не к какому-то кто бы то он ни был.
Мне нравилась одна женщина. По счастью или несчастью, не знаю, право, она была доступна, если не для всех, то для многих. Мы, еще незнакомые, встречались в кафе перед полуночью. Она обычно уходила в сопровождении какого-нибудь мужчины в фетре или цилиндре. Однажды случилось так, что никто не подсел к ее столику. Женщина изредка, отстегивая кнопку перчатки, взглядывала на свои крохотные браслетные часики.
Разговор наш был краток. Вскоре мы вышли из кафе.
Несколько вечеров мы провели вместе. Я и Энни. Что-то было в ее голосе, грудном и низком, в ее глазах с расширенными, похожими на маленькие черные луны зрачками, что притягивало меня, уставшего уже от тщетных поисков хотя бы тени ответного человеческого чувства.
На мои поцелуи я получал ответные, всегда точно в том же количестве, в котором было принято от их покупателя. Губы ее были честны, как честно работающая касса, в ответ на каждый шиллинг выбрасывающая чек.
Однажды Энни (это было дней через семь или восемь после нашего знакомства) попросила меня повести ее в то кафе, где произошла наша первая встреча. Во мне зародилось радостное подозрение: а что, если ей хотя бы немного дорого это место именно потому, что там она впервые увидела меня? И хотя Энни холодно держала свою руку в моей, когда мы подходили к освещенному подъезду кафе, сердце мое прибавило шагу.
Мы пришли и сели за один из свободных столиков. Это был не тот столик, который нас познакомил. Я передал моей спутнице карточку. Пока она скользила глазами по строчкам меню, я от нечего делать разглядывал широкую спину человека, сидящего в другом конце зала. Он курил сигару, искусно бросая изо рта в воздух кольца и колечки дыма, стараясь вогнать одно в другое. Все его внимание было сконцентрировано на этом воздушном варианте игры в серсо.
К нам подошел официант, которому Энни на его поклон радостно закивала -в ответ. Когда официант отошел выполнить заказ, улыбка исчезла с ее лица. С минуту мы сидели молча. В это время человек с сигарой успел ее докурить, расплатиться и встать. Сейчас он проходил, направляясь к выходу, мимо нашего столика. Вдруг глаза Энни загорелись, она привскочила, села опять, стараясь, очевидно, сдержать внезапный порыв. Проходивший не мог не обернуться в нашу сторону: он небрежно кивнул Энни и обвел меня сперва взглядом вопроса, потом - понимания. Через секунду он уже продолжал свой путь к двери. Лицо Энни покрылось легким румянцем; дрожащие пальцы придвинули к глазам лист меню.
Впоследствии я не раз спрашивал себя: почему я тогда не проучил наглеца? Может быть, хотя бы это пробудило - пусть ненадолго, пусть не эмоцию, а нечто эмоциообразное, минуту краденого чувства симпатии, соскользнувшей, пусть по ошибке сердца (бывают ведь и такие) с ситуации на человека.
В этот же вечер мы объяснились. У нее в номере, нанятом мною. Я сказал, сильно волнуясь, что понимаю ее чувство отталкивания, возможно, отвращения ко мне. Так дальше длиться не может. Или пусть она меня полюбит, или... Тут я запутался в словах, поняв всю нелепость моего требования.
Вместо ответа она шевельнула плечом и поднялась с места. Затем спокойно собрала все эти маленькие трогательные вещички, которые, стоит только женской сумочке раскрыться, выбираются из нее наружу и начинают странствие - сперва по коленям своей хозяйки, затем по столикам, столам и полкам. Сумочка защелкнулась, женщина подошла к вешалке и сняла с крючка свое пальто. Потом неторопливо поправляла шляпку у овала зеркала. Спокойные мелкие движения ее пальцев были для меня как затянутые в резину пальцы хирурга, копошащиеся в ране.
Она надевала уже на левую руку лайковую перчатку, но я грубо схватил ее за запястье щелкающей кнопками руки. По лицу женщины, от губ к бровям, пробежала гримаса боли. Теперь я требовал сказать мне, что она чувствует сейчас, глядя на меня.
- Было немного больно руке. Уже проходит. Я могу идти?
Но так как я настаивал, она остановилась, подняв на меня свои прекрасные глаза, и смотрела ими так, как смотрит ученик, вынувший на экзамене невыученный им билет:
- Что я чувствую? По отношению к вам, не знаю, право. Мне кажется, что... ничего, да-да, ну конечно же ничего. Не сердитесь, пожалуйста. Теперь можно уйти?
Я кивнул головой. Оставшись один, я потушил свет и, сидя в кресле, старался вспомнить те несколько дней, которые мы провели вместе с Энни. Да, она прошла сквозь мою жизнь, как проходят через открытую калитку, даже ее не толкнув. Вспоминался мне глубокий взгляд ее глаз. В первый день он волновал меня надеждой, но на третий день я заметил, что таким же прекрасным глубоким взглядом она смотрит на пустое кресло, стоящее перед ней; на абажур лампы. Чувственная вибрация ее голоса, которую я принимал за обещание чувства, была просто физическим свойством, данным ее голосу. И только. И даже боль, нечаянно причиненная мною ей, была лишь физической болью. Иной боли я, очевидно, не мог внести в ее сознание.