Надежда Лухманова - Один
Он стоял за углом дома, откуда ему ясно было видно и улицу, и пересекавший её переулок. Он ждал тупо, бессмысленно, почти без боли, считая извозчиков, следя машинально за маленькой рыжей собачонкой, очевидно, потерявшей хозяина и теперь со страхом и надеждой бросавшейся обнюхивать каждого прохожего. Он не чувствовал ни холода, ни усталости, не сознавал летевшего времени, не сторонился от дворников и прохожих, глядевших ему прямо в лицо. Но вот он услышал шум экипажа, приближавшегося с Кирпичного, и сразу, всем существом почувствовал, что это едет она. Он перешёл на другую сторону и глубоко вдался в противоположный чужой подъезд. В санях, запряжённых высоким, тёмным рысаком, сидели двое: мужчина, которого он сразу узнал по его военной форме, и — она.
Сани остановились в переулке, дома за три до подъезда; он видел, как офицер, сидевший в санях, обнял её, прижал к себе и поцеловал, он слышал тихий взрыв смеха. Она сошла и пошла пешком, огибая дом; сани ехали шагом, следя за ней. Что было дальше — он ясно никогда не мог себе представить: какая-то сила выкинула его из подъезда… он, кажется, ударил… кого?.. её или его, выскочившего из саней… и… они уехали… А он?.. Он тоже вскочил на извозчика, ехал, потом бродил где-то пешком и вернулся домой на другой день… Она не вернулась вовсе. И вот теперь, после двух лет, когда рана не затянулась даже свежей кожей, она сидит перед ним здесь, опять у него, в их прежнем, разбитом ею, опозоренном гнезде.
Взгляды их встретились, в её тёмно-карих глазах лежало что-то новое; ему показалось, что оттуда, из этих чёрных зрачков с желтоватыми искрами, на него глядела тень её прошлого, прожитого с другим или с другими.
— Сегодня очень холодно, — снова начала она, — я шла издалека.
— Вы далеко… остановились?
Она назвала одну из окраинных улиц. Опять разговор упал. Она огляделась кругом. Грудь её широко, свободно вздохнула, как у путника, достигшего, наконец, отдыха. Две слезы наполнили глаза и медленно, незамеченные ею даже, скатились по щекам.
Он теперь глядел на её шляпу, чёрное платье, кончик ботинка — и сердце его сжалось: на всём, несмотря на элегантный покрой, виднелась печать времени, нужда лоснилась из шёлковых складок, говорила из потрескавшейся по мятой кожи сапожек.
— Я не видела вас два года, вы были всё время в Петербурге?
— Нет, я путешествовал. Впрочем, я встречал вас, первый раз в Бадене… в тот день, как я уезжал уже, — быстро прибавил он, — раза три здесь; но давно уже. Весною, проходя по Итальянской… я сквозь окно магазина увидел ваш профиль… вы покупали что-то, я долго следил за вами… не мог оторваться, — оправдывался он.
Она слабо вспыхнула.
— Потом вы сели на извозчика и уехали; затем я встретил вас в Михайловском театре, вы были в ложе…
— А вы?
— Я ушёл в самый верхний ярус, куда вы не могли поднять глаз, и оттуда любовался вами.
Под влиянием его слов она вся теплела, оживлялась, тень улыбки скользнула по её красивым губам.
— Как здесь хорошо, уютно… всё по-прежнему?
— Почти всё.
Она снова вспыхнула. Там, по ту сторону коридора, шли их спальня, будуар и маленькая, круглая гостиная, вся утопавшая в коврах и полусвете, их интимный «hom», куда они не допускали никого из чужих.
— Вот я и отогрелась… как хорошо! Вы знаете, — она мило улыбнулась и опустила глаза, показав ему два ряда длинных, пушистых ресниц, — я с утра ничего не ела…
Он вскочил с места.
— У меня люди отпущены сегодня… ведь я по холостому… Сейчас всё, что найду!
Он быстро вышел.
Она следила за его шагами. Как ей хотелось бы бежать за ним, как прежде, туда, в их столовую!.. Вот хлопнули дверцы комнатного шкафа-ледника, он достаёт, видимо, приготовленное «en eas», теперь берёт посуду, вот открыл шкафик с вином. Как слепой, долго живший в одной и той же обстановке, она по слуху могла определить каждый его шаг, каждое движение.
В волнении она приподнялась, чтобы идти туда, за ним; её желанием руководил не голод, но желание скорей войти в обыденную колею прежней жизни.
Подойдя к каминному зеркалу, она привычным, ловким движением поправила волосы и, зная, что он ещё там, вынула из кармана крошечную пуховку, провела ею по лицу. Он шёл. Она снова опустилась в кресло, но он шёл не за нею, а, напротив, нёс ей в руках поднос, уставленный всем, что нашлось дома. Ей не понравилось это, но она только печально улыбнулась и помогла ему поставить всё на маленький столик.
Иван Сергеевич налил два стакана вина, Евгения Павловна взяла вино и машинально, как человек, привыкший пить его в ресторане, подняла бокал вверх и посмотрела цвет, затем отпила несколько глотков. Ни этот новый для неё жест, ни манера пить не ускользнули от внимания Палубнева.
Откинув кружева рукавов, молодая женщина грациозно резала холодное мясо и ела маленькими кусочками; она попробовала икры, ещё выпила несколько глотков вина.
— Я так волнуюсь, — заговорила она, отодвигая от себя прибор, — что не могу есть. Мне так хотелось, вот здесь, возле вас снова съесть кусок хлеба. Мне казалось это хорошим предзнаменованием.
Он улыбнулся.
— Как у арабов; у них считается всякий чужой врагом до тех пор, пока не разделил их пищу.
— Если бы вы знали, как ваш приём, ваши слова, всё, всё, трогает меня. Я так боялась прийти…
— Почему же, разве вы не подумали, что время излечивает все раны?
— Нет, время наносит раны… Я измучилась…
И она вдруг начала рассказывать свою жизнь за эти три года. Это не была любовь, это был какой-то гипноз, кошмар, и притом с её стороны, своеволие, жажда свободы, страшное желание поиграть с огнём.
О, только поиграть! До этого рокового вечера, когда ей пришлось бежать от своего дома, между ними не было ничего… ничего, кроме флирта. Но когда она поняла, что он обвиняет её, что ни выхода, ни оправдания нет, она испугалась и бежала к нему. О, как она страдала первое время!.. Потом она примирилась. Не полюбила, о, нет!.. Потом был ребёнок, а там пошло охлаждение, горе, смерть малютки, разорение, у него были долги… разлука… и вот она одна и… пришла.
Всё это она говорила гладко, хорошо, местами с чувством, глядя ему в глаза и читая в них искреннее, тёплое сожаление. Она ждала слова, но он молчал… молчал. Молчание длилось долго и становилось мучительным. Слёзы теснили ей грудь. Ей становилось душно, а он всё молчал…
— Иван Сергеевич… Ваня… — робко, тихо начала она.
Он вздрогнул.
— Поздно, уже час, вы сказали, что живёте так далеко.
Растерянная, испуганная, она встала.
— Я думала… я надеялась… ведь я говорю вам…
— Да, знаю, мы, конечно, ещё увидимся с вами, но знаете, за эти два года у меня образовалась чисто старо-холостяцкая привычка: я всегда в 12 часов уже в кровати.
По мере того, как он говорил, она бледнела, зрачки её расширились; она не знала, как понимать его слова, что делать теперь, как держаться, а он уже глядел на неё просто, твёрдо и держал в руке её тальму, которую она сняла, когда села за стол.
Она вышла в прихожую, надела пальто, он отпер входную дверь, и всё так же машинально, как во сне, она вышла, сказав ему «до свидания» и слышала, как за нею заперлась дверь, щёлкнул ключ и лязгнул дверной крюк.
Иван Сергеевич вошёл обратно в кабинет и остановился на пороге. Теперь всё случившееся казалось ему сном, но сон этот подействовал на него благодетельно; он чувствовал, что кошмар кончен, чары разрушены. Он проснулся, и жизнь живительной, обновляющей струёй входила снова в его потрясённый организм.
Два года он страдал невыносимо, эту женщину судьба вырвала из его рук внезапно, в самый разгар любви и страсти. Если бы она скоропостижно умерла на его руках, под его поцелуями, он был бы менее несчастен, менее потрясён; но потерять её живую, отдать самому в руки другого, отказаться сразу от всего, во что верил, проклясть всё, чему молился, — это было что-то ужасное, непостижимое… Мозг его был парализован, смысл жизни потерян…
Первое время он ждал, что она вернётся; он готов был всё простить ей, всему поверить, он даже стал сомневаться в том поцелуе, который видел… Потом он долго жил слухами о ней, тайными встречами с ней. Вопрос о том: «За что?» не давал ему покоя; он ломал себе голову и не мог добиться причины. Иногда ему страшно хотелось пробраться к ней и умолять её, чтобы она только объяснила ему, отчего она изменила ему, — за что? Потому что измены — так, без всякого повода, безумной бравады, мгновенного физического каприза он не мог понять.
Затем, когда он узнал о рождении ребёнка, он снова затосковал; ему казалась измена её чисто патологическим явлением: природа в ней требовала удовлетворения материнскому инстинкту. Два года его страстные ласки оставались бесплодны — и она перешла в объятия другого. Потом он надолго потерял её из виду. И вот теперь она явилась к нему, и в её глазах — позор, в интонации её голоса он, как в открытой книге, прочёл эти два года, проведённые ею «на свободе». Он понял, что чувство его отболело, рана закрылась и что она — чужая ему. Та мистическая связь, которая хранилась между ним и ею, — разлука, вдруг исчезла, та память страсти, которой горело его тело, ослабла сразу, как только он понял, что преграды больше между ними нет и что сегодня же, сейчас же она снова могла бы принадлежать ему, как принадлежала другому.