Иван Горбунов - Воспоминания
– Положим, что смешно, но ведь это балаган! Тут нет ничего эстетического, – говорил наш ментор Андрей Андреевич.
Я восхищался игрой Живокини, и такой приговор о нем мне не нравился.
– Вы возьмите по сравнению: смех, которым вас дарит Садовский, и смех, который вынуждает из вас Живокини.
И он читал нам лекцию о смехе.
С появлением на сцене комедии Островского «Не в свои сани не садись» на московской сцене начинается новая эра. Я был на первом представлении этой комедии.[9] Она была дана в бенефис Косицкой. Взвился занавес, и со сцены послышались новые слова, новый язык, до того неслыханный со сцены; появились живые люди из замкнутого купеческого мира, люди, на которых или плевал с высоты своего невежества петербургский драматург Григорьев «с товарищи», заставляя их говорить не существующим, сочиненным дурацким языком, или изображали их такими приторными патриотами, что тошно было смотреть на них. Например, в одном водевиле из народного быта мужик поет:
Русских знает целый свет,Не с руки нам чванство…Правду молвил я иль нет
(Обращаясь к публике):
Пусть решит дворянство.
Посреди глубокой тишины публика прослушала первый акт и восторженно, по нескольку раз, вызывала исполнителей. В коридорах, фойе, в буфете пошли толки о пьесе. Восторгу не было конца. Во втором акте, когда Бородкин поет песню, а Дунюшка останавливает его: «Не пой ты, не терзай мою душу», а тот отвечает ей: «Помни, Дуня, как любил тебя Ваня Бородкин…» – театр зашумел, раздались аплодисменты, в ложах и креслах замелькали белые платки.
Восторженный ментор наш Андрей Андреевич обтер выступавшие на глазах его слезы и произнес:
– Это – не игра. Это – священнодействие! Поздравляю вас, молодые люди, вам много предстоит в жизни художественных наслаждений. Талант у автора изумительный. Он сразу встал плечо о плечо с Гоголем.
Под бурю аплодисментов, без апломба, застенчивый, как девушка, в директорской ложе показался автор и низко поклонился приветствовавшей его публике.
Таланты Васильева (Бородкин) и Косицкой (Дуняша) проявились в этих ролях во всю меру. Совершеннее сыграть было невозможно. Это была сама жизнь.
В это время из московских актеров я был знаком только с одним – Петром Гавриловичем Степановым, игравшим в пьесе «Не в свои сани не садись» роль Маломальского, трактирщика.
Петр Гаврилович был человек крайне оригинальный. Несмотря на свои почтенные лета, он часто проделывал ребяческие шутки. Актер он был, как говорится, на вторые роли, но был необыкновенный и замечательный грим. Он мне рассказывал, что император Николай Павлович приказал вызвать его в Петербург для исполнения только одной роли князя Тугоуховского в «Горе от ума». Эту немую роль своим исполнением и гримировкой он выдвинул на первый план. Императрица Александра Феодоровна при появлении его на сцену признала в нем одного московского сановника (князя Юсупова) и очень смеялась.
Вскоре после первого представления «Не в свои сани» он пригласил меня пить чай в трактир Пегова, где теперь ресторан «Эрмитаж» Оливье. Выпили мы «четьи ре пары» (так в то время определялась порция чаю), – Петр Гаврилович отдал половому деньги, который через минуту принес их обратно и положил на стол.
– Что значит? – с удивлением спросил Петр Гаврилович.
– Прикащик не берет, – с улыбкой отвечал половой.
– Почему?
– Не могу знать, не берет. Ту причину пригоняют…
– Извините, батюшка, мы с хозяев не берем, – сказал, почтительно кланяясь, подошедший приказчик.
– Разве я хозяин?
– Уж такой-то хозяин, что лучше требовать нельзя! В точности изволили представить. И господин Васильев тоже… «кипяточку!»… на удивление!
– За комплимент благодарю сердечно, а деньга все-таки возьми.
Постом 11 марта 1853 года сгорел Большой московский театр. Пожар начался утром. Шел маленький снежок. Я был на этом пожаре. Смелого и великодушного подвига кровельщика Марина, взобравшегося по водосточной трубе под самую крышу для спасения театрального плотника, – не видал. Зрелище пожара было внушительно. Странно было смотреть, как около этого объятого пламенем гиганта вертелись пожарные со своими «спринцовками». Брандмайор, брандмейстеры, пожарные неистово кричали осиплыми, звериными голосами:
– Мещанская, качай!
Труба Мещанской части начинает пускать из своего рукава струю, толщиною в указательный палец. Две-три минуты покачает – воды нет.
– Воды! – кричит брандмейстер. – Сидоренко! В гроб заколочу!..
Сидоренко, черный как уголь, вылупив глаза, поворачивает бочку.
– Сретенская!.. Берегись!..
– Публика, осадите назад! Господа, осадите назад! – кричит частный пристав.
Никто не трогается с места, да и некуда было тронуться: все стоят у стены Малого театра. Частный пристав это так скомандовал, для собственного развлечения. Стоял, стоял, да и думает: «Дай крикну». И крикнул… Все лучше…
– Назад, назад! Осадите назад! – вежливо-презрительным тоном покрикивает, принимая на себя роль полицейского, изящно одетый адъютант графа Закревского.
Все стоят молча. Адъютант начинает сердиться.
– Я прикажу сейчас всех водой заливать! – горячится адъютант.
– Вода-то теперича сто целковых ведро! Киятру лучше прикажите заливать, – слышится из толпы.
Хохот.
– Два фантала поблизости, из них не начерпаешься. На Москву-реку за водой-то гоняют. Скоро ли такой огонь ублаготворишь?
– Смотри, смотри! Ух!
Крыша рухнула, подняв кверху мириады искр.
А гигант все горит и горит, выставляя из окон огромные пламенные языки, как бы подразнивая московскую пожарную команду с ее «спринцовками». К восьми часам вечера и начальство, и пожарные, и лошади – все выбились из сил и стояли.
Летом последовала война с Турцией. К осени с берегов Дуная стали приходить известия о небольших стычках наших войск с турецкими, Расположенные в Москве войска, напутствуемые благословением московского первосвятителя Филарета, выступали на брань. «Московские ведомости» становились с каждым днем интереснее. Патриотический дух Москвы поднимался все выше и выше. Загудели московские колокола при известии о Синопском бое; возликовала Москва от победы Бебутова[10] над сераскиром[11] эрзерумским. В «Московских ведомостях», чуть не в каждом номере, стали появляться патриотические стихотворения дотоле неведомых поэтов – В. Павлова, Веры Головиной, Е. Колюпановой, князя Цертелева, Василия Поедугина; потом пошли известные литераторы М. А. Стахович[12] и Ф. Б. Миллер,[13] наконец, стали по рукам ходить стихотворения Хомякова[14] «Тебя призвал на брань святую», «Глас божий! Сбирайтесь на праведный суд» и знаменитое в то время стихотворение «Вот в воинственном азарте воевода Пальмерстон», положенное на музыку двумя композиторами – Бавери и Дюбюком и иллюстрированное П. И. Боклевским.[15] Б. Н. Алмазов[16] написал стихотворение «Крестоносцы». Ликования продолжались, а с Запада шли к нам грозные тучи, чувствовалось, что ликованию наступает конец. У Иверской, в здании присутственных мест, и на Воздвиженке, в казенной палате, раздавались стоны и рыдания рекрутских жен и матерей.
«Набор!» Боже, что это за страшное слово было в то время! Что за страшные сцены совершались в рекрутских присутствиях!
– Годен в команду! – раздается голос председателя рекрутского присутствия.
– Бог с тобой, Микита Митрич! Задаром ты нашу семью разоряешь, – говорит, всхлипывая, рекрут сдатчику-мироеду, – твоему племяннику идти следовает.
– Ваше сиятельство, – вырываясь из рук солдата, говорит, обращаясь к присутствию, рекрут. – Я могу! Нужды нет, что пьяный! Ежели мне теперича еще поднести – я куда угодно!
– Ежели он деревню спалил – ему в Сибири место, а ты его в некрута царские привез, – говорит старик-крестьянин барскому приказчику. – Которые на очереди, ты тех не отдаешь!
– Тятенька, голубчик! Затылочек заметить приказала – радостно вскрикивает молодой красивенький парень, выскакивая из дверей присутствия. – Расширение жилы!
– Тебе как затылок-то брить: по-модному, что ли? – острит цирюльник – солдатик из жидков.
– Нам все одно, – отвечает за сына старик отец. – стыда в этом нет. Садись, Петруша, садись. Мать-то уж, чай, там досыта навылась!
– В госпиталь на испытание! – раздается голос председателя.
– В гошпиталь на воспитание! – кричит солдатик, выпроваживая из присутствия «сомнительного» рекрута.
– Я человек ломаный! Мне сорок годов. У меня уж скрозь ребра кишки видно, а меня в солдаты! Какой же это порядок! Какой я солдат! Мне, по-божьему-то, в богадельню бы куда… Мало ли нашего брата мещанина путается, которые непутные сами продаются в охотники. Я живописец, образа писал, никого не трогал… – говорит, трясясь всем телом, бледный, худой посадский мещанин.