Дмитрий Савицкий - Лора
В августе я подрядился отремонтировать квартиру хозяина ресторана, у которого время от времени я работал в баре. Деньги были хорошие, и мы закончили в двадцатых числах. Неделю я провел в Антибе на фестивале джаза, и мечта моего детства сбылась. Я познакомился со Стеном Гетцем и МакКой Тайнером. Они помирали со смеху, когда я рассказывал им про проделки наших подпольных меломанов. Мак спросил, почему бы мне не накатать несколько страниц про московских джазменов. "Даун Бит", он был уверен, оторвет статью с руками.
Я отоспался в Антибе и загорел. Вернулся я в Париж первого сентября, и в тот же вечер Лора пришла в кафе и никуда не убежала.
Счастье - слово, которого нет в моем словаре. Быть счастливым для меня еще хуже, чем быть мертвым. Точнее, это быть прижизненно мертвым. Опошление всего наилучшего в жизни - вот что такое счастье. В том, как люди произносят это слово, я вижу капитуляцию. Для меня жизнь состоит из восхитительно острых углов. Сказать "счастье" все равно что прокатить по моей жизни пятитонный асфальтовый каток. Когда меня спрашивают: ты счастлив? - меня начинает тошнить.
Мы сняли двухкомнатную квартирку возле Ботанического сада. Я все же сохранил свою крошечную студию в Маре. Она работала моделью у Анжело Тарлацци и в день получала столько же, сколько я зарабатывал за месяц уроками и стоянием за стойкой бара. Я не расспрашивал ее ни о чем. Лишь в первую ночь я пытался задать два-три усталостью анестезированных вопроса. Она бродила голая по моей студии, рассматривала безделушки на столе, открыла дубовый поставец, плеснула себе "порто", ушла в ванную и звякнула оттуда пробкой флакона. "Только бедные люди,- сказал она наконец, сидя в кровати,- бедные и одинокие имеют так много дорогих вещей..." Не то чтобы меня это задело. Вовсе нет. Но несколько вопросов уже
давно толклись на выходе. Она не хотела отвечать. Я не настаивал. К чему пугать судьбу? Гораздо труднее было привыкнуть говорить с нею по-французски. От русского она наотрез отказалась. Говорила она гораздо лучше меня, и я не удивляюсь. Она была полна тайничков и тайников.
Я не удивился бы, узнав, что она, забавы ради, выучилась иглоукалыванию, ядерной физике или каратэ.
Она улетала время от времени. В Рим и Нью-Йорк, в Токио и Амстердам. И хотя моей ревности было совершенно нечем поживиться, я придумывал идиотские, на уровне рисованных картинок, истории. Так, я совершенно серьезно подозревал ее в работе на министерство брата. Она была так хорошо вставлена в западную жизнь, так искусно вела дела, двигалась, говорила, покупала тряпки и подавала милостыню, жила с таким отсутствием комплексов, что я уверился в том, что она выпущена на волю не почирикать, а с серьезными, высшего класса, целями. Жизнь кишит совпадениями, стоит лишь этого захотеть. Взрыв бомбы в Венеции совпал с ее съемками на горбатых мостах. Похищение генерала Ллойда - с ее выступлением в Мадриде. Она была во время захвата ливийцами французского самолета и в Токио - во время покушения на премьер-министра. Хитроумно вырезанные составные картинки удалого терроризма каждый раз входили в паз ее замысловатого отсутствия. Но мысли эти обуревали меня, лишь когда ее не было. Стоило ей вернуться, заполнить воздух квартиры теплом, духами, телефонным чириканьем, музыкой,- я сдавался. Мои подозрения были постсоветской паранойей. Душа моя от долгого сожительства с социальным прогрессом была взрыта страхом и разрыхлена. Залечить, заклеить пластырем эту в прошлое повернутую сторону души моей не было никакой возможности. Ампутировать, думал я одно время...
Лора была живым талантом. Я прекрасно знал это и в Москве. Вокруг нее все начинало вибрировать. Тусклая рутинная чушь обретала с нею смысл. И любовь еще одно слово из языка толпы - была с нею не телесной возней, а возвращением домой, прочь, прочь из этой жизни. Мы поднимались с нею в такие высокие небеса, что падать назад, возвращаться во взмокшую свалку простынь приходилось минутами. "Самые лучшие мгновенья,- сказала она однажды,- когда голова совсем выключена, когда она не способна в этот мир включиться. Наше мышление, наше полузнание и есть наказание за эту жизнь. Мы застряли, живя не между раем и адом, а между раем и раем..."
Новый год мы провели на берегу океана, в Нормандии, вдвоем. Дом, уверяла она, принадлежал ее родственникам. Я поморщился на это заявление, но сдержался. Стеклянная стена выходила прямо на безлюдный пляж, волны были зимние, черные, с шепелявой пеной, бакланы сидели на мокрых кочках, и отражение камина плясало на стекле, на вислобрюхих полуживых тучах. Однажды, и это был как бы укол из заблудившегося будущего, сидя высоко в подушках с чашкой горячего вина, она сказала: "Ты знаешь, я не понимаю иногда, почему я с тобой...- И, увидав мое вспыхнувшее лицо, скороговоркой добавила: - Ты не бойся, я просто не понимаю..." - "Лора...- начал я и запнулся, это имя она запретила,- неужели нужно все понимать, всему дать имя? Неназванные чувства проживают свободнее... Названные обязаны уместиться в пять-шесть букв. Ты об этом? О том, что я никогда не сказал, что я..." - "Нет,- пепел ее сигареты упал на подушку,- вовсе не об этом. Мне хорошо с тобою, но я не знаю, люблю ли я тебя. Видишь, я не боюсь этого слова. Иногда мне кажется, что ты толкаешь меня куда-то. То ли в машину, где меня свяжут и увезут, то ли к обрыву пропасти. Я боюсь за тебя, Алекс. Не часто, но боюсь. Ты, может быть, хороший любовник, но плохой психолог. Ты не знаешь, что ты излучаешь..." Мы сидели в темноте. Лишь слабое пламя дрожало в камине. Фары дальней машины медленно пересекали комнату. Я взял ее руку. Она была вялой и холодной. Совсем невдалеке раздался смех. Лора потянулась и зажгла лампу. "Займись камином,попросила она,- я думаю, к нам гости".
Это была веселая, изрядно пьяная компания ее друзей. Они прикатили из Сен-Валери и привезли с собой ужин. Кто-то тащил из машины корзину с провизией, кто-то открывал вино. Лора поставила старую пластинку с увертюрой Тристана. Они были чудные ребята. И Фредерик, и Пьер, и Соланж, и маленькая Валери. Толстяк Пьер - никогда в жизни не видел я худого Пьера,- лежа в ногах у Лоры, хохотал так, что с балок сыпалась древесная труха, и, не глядя, швырял в огонь косточки маслин. Соланж выспрашивала меня про русскую душу, а Фредерик и маленькая Валери исчезли в верхней спальне. Я слушал океан и не слушал Соланж. Мне хотелось выть. Опьянение первых месяцев с Лорой кончалось. Как когда-то в Москве, я чувствовал, что, если не сделаю решительного шага, она опять исчезнет. В Москве был бред, псиная чушь, катастрофа. Что мог я придумать теперь, через годы? Соланж кончила мастерить самокрутку гашиша и пустила ее по кругу. Я встал и вышел. Тучи снесло, и низкое небо было полно звезд. С трудом отыскал я Скорпиона и Стожары. Океан успокоился и лишь всхрапывал. Кто-то положил мне руки на плечи. В одной была самокрутка. Она была красавицей хоть куда, Соланж. Я повернулся. Это была Лора. Она шептала что-то, и впервые - мне послышалось - по-русски.
Начиная с апреля она стала исчезать. То это был обязательный уикенд в горах, куда она не могла меня пригласить, куда ей самой не хотелось ехать, но это было важно для работы. То это был двухнедельный показ мод на Реюньон, и, конечно, ни в одном журнале я не нашел и строчки об удивительном шоу для скучающих миллионеров. Потом грянули Филиппины, откуда она вернулась бледная, без намека на загар, и, наконец, Лос-Анджелес, из которого она звонила три раза и умоляла не волноваться: она задерживается.
Само собой, я сходил с ума. Сидя в пустом ресторане, после закрытия, я пил скотч и засвечивал пленку своего воображения. Я знал, что, не дрогнув, могу
уличить ее. Я не знал, что я буду делать после. В том, что она принадлежала мне, в своем праве на нее - я никогда не сомневался. Быть может, моя ошибка была в том, что я дал ей заиграться, что моя деликатная терапия не пошла ей впрок. Бывало, я просиживал за стойкой до утра и, вдогонку выпив кофе с коньяком на Контрескарп, тащился к себе домой. Волосы мои и одежда пахли табаком, в ресторане было вечно сизо от дыма. Раньше, возвращаясь, я мылся. Теперь же я просто валился на кровать и, если Бог был щедр, засыпал.
Самое удивительное, что, когда она возвращалась, я не чувствовал и тени измены. Наоборот, она была любвеобильна и, более того, в ней была другая температура страсти, другой градус. Я ничего не понимал. Мы засыпали обнявшись, но - что гораздо важнее - так и просыпались. Но конец близился, и, будь я умнее, я был бы рад скорой развязке.
Летом моя параноидная идея, что она работает на брата, вернулась с треском бумеранга. Она любила меня, любила больше прежнего, несмотря на все ее странные заявления. Но она исчезала. Кто-то выстригал из моей жизни день за днем, неделю за неделей. Кровавые стыки однажды перестали сходиться. Бытие мое разлохматилось, потеряло горизонтальность и направленность. Я не мог больше выносить эти шуршащие, собственного лязга боящиеся ножницы. Занавес моей жизни кромсали они: начав с маленькой, для подглядывания дырочки, гуляли теперь по черному бархату вдоль и поперек.