Иван Леонтьев-Щеглов - Поручик Поспелов
— Чему же поучиться?
— А поучиться делать честно и скромно свое маленькое прямое дело и не ловить журавля в небе.
Я был очень заинтересован. То, что проповедовал Поспелов, было так просто и в то же время так здраво и ново, что я не мог не пожелать познакомиться с этим взглядом пообстоятельнее. Все это я высказал Поспелову.
— Вот за это спасибо, — обрадовался он, — охотно расскажу. Вы искренни, и я вижу, вас это серьезно интересует. — Он стиснул мне крепко руку и весь оживился. Видно было, что я затронул его заветные мысли. — Только пойдемте, — добавил он, порывисто вставая со стула, — здесь тесно и шумно!
Мы вышли в сад, с трудом протиснулись сквозь толпу и углубились в темную липовую аллею. Поспелов шел около меня широким порывистым шагом, с маленькой, чуть-чуть заметной развалкой, пощипывая свою реденькую бородку.
— Я не знаю: удастся ли мне попасть в отряд, и если удастся, вернусь ли я опять к своей бригаде, — знаю одно, что воспоминание о школе, об отрадных днях, проведенных среди простодушной семьи моих взрослых школьников, останется навсегда самым лучшим, самым дорогим и самым честным воспоминанием всей моей жизни… Ах, хорошее было время!.. — По лицу Поспелова пробежал светлый луч счастливого воспоминания, глаза его разгорелись, он даже похорошел, как это часто бывает с человеком, когда вдруг ударят по самым нежным струнам его сердца. — Вы, может быть, будете смеяться надо мной, — продолжал он немного погодя, — если я вам скажу, что когда я в первый раз вошел в школу, я робел, волновался, не мог долго совладать с собой от воодушевлявшего меня высокого чувства. Увидев молодые и открытые лица солдат, душевно и доверчиво встретивших меня, я мысленно сказал себе: «Тебе вручена судьба этой горсточки русского народа, и ты обязан образовать их, быть их другом и советником и отпустить их домой зрелыми и честными — это твой гражданский, человеческий долг!» И, могу сказать, принялся я за это дело горячо: тщательно готовился к каждому уроку, повыписывал разных популярных книжонок, изучил до мелочей характер каждого ученика; ну, словом сказать, привязался всей душой к моим школьникам — и что же? В какие-нибудь полгода, и того меньше, они у меня научились не только толково читать, четко писать, начатки арифметики и географии прошли, мало того-с: «мыслить» научились… Смело могу сказать, что ежели и не сто, а уж тридцать, сорок человек сделал «людьми», а разве это не дело-с? Да ежели б каждый офицер положил себе за правило образовать десять человек — я говорю «образовать» не в смысле шагистики, разумеется, — да ведь тогда бы народное образование наполовину подвинулось. Оно, конечно-с, невесело получать за ваше самоотвержение какие-нибудь тридцать рублей, жить в захолустье и возиться с каким-нибудь вонючим Лихопаем или объяснять букву П по звуковому методу Федору Бородавке; в Петербурге, в академии дебатировать о разных вопросах несравненно веселее. Но зато, ежели б вы знали, какое золотое сердце у этого Лихопая и каким сердечным спасибо отплатит вам за вашу добросовестность Федор Бородавка, вы бросили бы ваш Петербург, и вашу академию, и ваши своекорыстные мечты, и все непрочные и мишурные блага и пошли бы в темную глушь, к этим бедным и простодушным детям… И ведь что это за народ — любо посмотреть! Был, например, у меня в школе один малоросс — Андрей Свеченко: из себя славный такой, правдивый, а какая сметка во всем, просто удивительно: поверите ли, в один месяц выучился грамоте… Да как читал-с: с чувством-с, со всеми необходимыми интонациями — в классической гимназии так красиво не декламируют! А Батрак, а Шемякин, а Иван Клименко? Сколько пытливости, сколько здравого смыслу, сколько теплоты и тонкости чувства — и ведь обо всем толкуют; всем интересуются, газеты почитывают-с… Теперь, дорогой мой, и солдат уж не тот, — реформы сделали свое дело! — прежнего николаевского солдата и след простыл. Новый солдат и говорит свободнее, и смотрит смелее, и мыслить умеет! Только надо понять его, знать, как подойти к нему, чтобы он вам поверил; а поверит — полюбит; а полюбит — так вы с ним великие дела совершите… Ну, а не поверит, так будет грубить и пьянствовать, и дурным и тупым вам покажется. Нынешний солдат — совсем другая статья, и уже не в ласковом слове дело-с теперь, а чтобы он в вас действительно признал честного работника, такого же, как он сам, в поте лица трудящегося, только на другой ниве… — Поспелов перевел дух. — Я вам не надоел с моей школой? — добавил он, добродушно улыбаясь.
— Помилуйте, совсем напротив… Мне только одно странно… отчего вы не посвятили себя…
— Более широкой деятельности, хотите вы сказать?
— Да, вы угадали.
— А просто оттого-с, что способности мои неважные: как раз в аккурат для этой деятельности, а не для какой другой — ни больше, ни меньше. Надо, голубчик, иметь настолько мужества, чтобы сказать себе искренно: вот, дескать, есть у тебя такие-то способности, пригодные на такую-то вот именно работу — не больше того; в этом самопознании или, если хотите, самосознании, вся загадка… Как я исполнил мой долг — не мне судить: скажу одно, что когда я уезжал в отряд, все бывшие мои школьники пришли меня проводить… Ежели б только видели, с какой неподдельной грустью они со мной расставались: «Останьтесь с нами, ваше благородие… а то возьмите нас с собой… нам такого не найти». Я не выдержал и расплакался, как ребенок. Вдруг стало так жутко, точно семью родную покидал. Какого-здбудь Батрака или Трофима Шепидьку во сне потом видел ей-богу. Недавно от них письмо благодарственное получил — когда-нибудь покажу вам, — так верите ли, читал его, перечитывал, глядел, не мог наглядеться, целовал как святыню это теплое, душевное письмо… Скажу без лести — я награжден свыше моих ожиданий… Да-с, школа — великая вещь! Она знакомит и сближает нас с народом, она будит в нас гражданское чувство и облагораживает наше грубое и печальное ремесло военного! — он увлекся, и я его не останавливал, покоренный его восторженной речью. Уже совсем стемнело, сад опустел, а мы продолжали ходить по аллее и говорить о значении школы, о народе, о братстве и любви. Голос Поспелова звучал сильно и страстно, его душа переливалась в мою, и я уже чувствовал в своей груди звеневшие струны нарождавшейся дружбы.
Было далеко за полночь, когда мы расстались, давши друг другу обещание видеться как можно чаще. Я торопливо пробирался по узким переулкам к гостинице, взволнованный, осаженный, счастливый, что мое офицерское бытье, казавшееся мне всегда таким бесцельным и бессодержательным, вдруг получило содержание, вес, цену, новое и прекрасное значение.
Вернувшись в нумер, я никак не мог заснуть. Я открыл окно и долго сидел задумчиво, всматриваясь в мерцающее небо. Я уже теперь не негодовал, что меня задержали в Т., и даже хотел пробыть в нем как можно дольше, чтобы теснее сблизиться с поручиком Поспеловым.
Рано утром меня разбудил необычайный стук в дверь. Явился писарь из управления и с очаровательной улыбкой вручил мне так давно ожидаемое предписание о немедленном отправлении к действующему отряду, Рассчитывавший на добрый полтинник, он был крайне удивлен, когда я чуть не вытолкал его из нумера… О странное, непонятное поведение судьбы, думалось мне; не я ли умолял ее помочь мне поскорее выбраться из Т., и теперь, когда она смиловалась, сам первый проклинаю ее неожиданное покровительство?! Я поспешно оделся и отправился по всем мытарствам: в комендантское управление, в казначейство, в интендантство и проч. Возвратившись в гостиницу, я распорядился приготовить к вечеру лошадей, наскоро пообедал и отправился навестить Поспелова. Он жил на краю города, в глухом и грязном переулке, у какой-то Анны Ивановны. Анна Ивановна, владетельница двухэтажного кривого домика, оказалась толстой, приземистой старухой с жидовским лицом, армянским носом и хищными, заплывшими глазками. Она сидела на скамейке у ворот и что-то сосредоточенно жевала; на мой вопрос: «Здесь ли живет поручик Поспелов?» она ткнула жирным пальцем в соседнюю калитку, не прекращая ни на минуту своего благородного занятия. На лестнице меня встретил сам Поспелов, видимо обрадовавшийся моему приходу. «Милости просим в мою конурку», — пригласил он меня, когда мы по христианско-артиллерийскому обычаю поцеловались. Мы поднялись наверх в низенький, узкий коридор, где царствовала кромешная тьма; что-то неприятно скрипнуло, и я очутился в комнате Поспелова. Действительно, это была конурка: крошечная, темненькая, с полинявшими обоями и слабым просветом узенького оконца; перед окном стоял небольшой столик с книгами и бумагами, у стены складная походная кровать, в углу чемодан, два стула, словом, обычный комфорт русского армейского офицера. На столике я заметил пузырек чернил и мелко исписанный лист бумаги.
— Вы занимались? Я, кажется, вам помешал?
— Помилуйте, нисколько, я так рад! — Он засуетился, бросился к чемодану и вытащил сверток с чаем и две серебряные ложечки, — Простите, я сейчас только распоряжусь насчет самовара. — Он поспешно вышел из комнаты.