Василий Брусянин - Убитая чайка
— И несмотря на то, что я сказал, всё же преступление имеет за собою преимущество перед добродетелью и чистотой. Добродетель и чистота — слепы, а преступление — акт прозрения… Добродетель и чистота — скучны, однообразны, некрасивы, а преступление — разнообразно, красочно, как сказал бы художник, и красиво! Преступление — акт силы и свободы, добродетель и чистота — клеймо рабства!.. Вы думаете, в тюрьме и в ссылке я занимался процессом искупления и исправления? Я только мыслил, и это помогло мне понять себя, человека вообще и общество в частности… Понимаете — общество в частности! Обыкновенно в таких случаях говорят: «общество вообще, а человека в частности», а я говорю как раз обратное, потому что для познания общества есть много разнообразных наук, а для познания человека только одно орудие — его собственная мысль, его разум. Убивши человека, я познал себя, наука помогла мне познать общество, вас, господа, жалкие и слепые люди, и истина у меня в руках… Нравственность, которою вы живёте, не нравственность!.. Нравственно — быть сильным и храбрым; безнравственно — быть робким… Люди-рабы придумали рабью нравственность, а свободолюбивому человеку, — человеку смелости и протеста, это уже не может быть законом нравственности. Он выше этого. Убивши чайку, вы совершаете страшное преступление, если судить с точки зрения вашей нравственности, но это ещё не самое горшее преступление даже и с точки зрения наших судей. Но убить человека, это уже такой большой акт, для участия в котором нужен протестант против вашей мировой морали… Со школьной скамьи нас учат любить и жалеть, а протеста не закладывают в наши души, потому что наши учителя и наставники боятся воспитать в нас протестантов и боятся только потому, что видят в этом погибель себе!.. Школа воспитывает в нас только мелкие страстишки: ложь, зависть, шпионство, стремление к общественному пирогу… Впрочем, об этом не стоит говорить — газеты полны этим переливанием воды из пустого в порожнее… А вот то, что я говорил перед этим — это для многих ещё тайна…
Он смолк, опустил глаза и задумался.
— Я, право, не могу понять — ради чего вы нас мистифицируете? — начал Гущин. — Ведь, я прекрасно знаю, что вы и сами не верите в то, что говорите…
— Конечно, это не проповедь… это какой-то бред… — сказала Анна Николаевна, и её лицо вспыхнуло негодованием.
— Я говорю вам правду, а это уже ваше дело — принять её или отвергнуть…
— А если нельзя принять её, и… нет сил отвергнуть? — вдруг неожиданно для всех спросила Наденька.
— Тогда… ну, — тогда вам придётся найти свою правду, — спокойно отвечал он. — Вам ведь, господа, не понять меня, и говорю я вовсе не с тем, чтобы убедить вас… Я только хочу обратить ваше внимание на то, что на свете есть ещё правда, кроме вашей, и с нею вам придётся считаться… Ведь я сам был молод, верил в добро, и все десять заповедей были для меня законом… Потом я стал наблюдать, что люди, незаметно для себя, к десяти существующим заповедям прибавили одиннадцатую и увидели, что жизнь их стала как будто поразнообразнее. С течением времени люди прибавили двенадцатую заповедь, потом тринадцатую, четырнадцатую и т. д. Часто выходило так, что последующие заповеди отрицали или поглощали смысл предыдущих… И вот, теперь всё перемешалось в жизни, потому что рядом с понятием единого Бога люди выставили мораль миллиона заповедей… Я понял этот абсурд жизни, а вы… вы все ещё не поняли… И все эти миллион заповедей сделали человека преступным, он совершает преступление и чрез преступление познаёт истину… Ведь, если бы на вашей стороне была правда, то разве христиане за столько веков не сумели бы познать истины жизни!? Однако, этого не случилось. Христос облёк человека в красивую тогу и похоронил его духовно, потому что не дал ему в руки меча и светильника. Я бессилен и одинок со своей проповедью, но, если бы меня услышал весь мир — он облёкся бы в рубище, взял бы в руки светильник и меч, и его не побороли бы стихийные силы в сумраке ночи жизни… Понимаете, носители моих идеалов в рубище, а не в красивой тоге. Моим последователям нечего терять, их стремление — приобрести, а у последователей Христа за плечами бесценнейшее сокровище, и они боятся его утратить и хранят его, не вынося в будний день жизни на улицу человеческих страстей… Мои последователи бродят по улице человеческих страстей и не боятся непогоды в своём рубище, они всегда на виду у всех и всегда среди людей и диктуют людям свои законы, — законы преступления и порока… Христиане делают дело во имя всех и ничего не делают для единого из своих; мои последователи и я, — мы начинаем своё дело ради себя, а результаты его отдаём другим…
— Каким это образом? — перебила речь «патриарха» Анна Николаевна, и я видел, какой злобою блеснули её глаза.
— Мы разрушаем, — ответил «патриарх», — вы не разрушаете, но и не созидаете… Вам дана готовая формула, и вы приняли на веру. Мы разрушаем, не даём никаких определённых форм верований, но за то мы и не навязываем человечеству ничего неопределённого и непроверенного. Мы разрушаем то, что было раньше нас, и что не сделало человека счастливым. Разрушая старое, мы очищаем путь для нового. Христос в продолжении нескольких веков занимал слишком много места на земле, поэтому и не могло вырасти никакое иное учение. Правда его — правда относительная, а наша правда — правда абсолютная, правда космическая… понимаете — космическая… Это что-то грандиозное!..
— Но, что же это… что?.. — в каком-то исступлении спросила Анна Николаевна.
— Это — жизнь… Это — правда жизни…
— А правда Христа — что такое? — спросил Гущин.
— Правда Христа — правда идеи… представления… Вы — рабы условностей, рабы мысли, а мы просто — не рабы!.. Мы свободны! Мы — свобода, потому что мы — Космос… понимаете — Космос!..
— Господа! — повысив тон после паузы, начал он. — По вашим лицам я вижу, что вы осуждаете меня. Может быть, вы проклинаете меня, но подождите, не осуждайте… Давайте испробуем новое средство ради счастья человека и увидим — годно оно для человечества или нет? И сделаем это не для того, чтобы вновь вернуться к красивому учению Христа, а лишь для того, чтобы, отвергнув антихристианство, найти третью правду… Может быть, оно-то и есть правда, правда Космоса.
Он смолк, тяжело дыша и схватившись руками за грудь…
— Я устал говорить… Ещё одно слово… Я стар и на старости лет познал истину… Я растратил энергию тела и духа… и я одинок… Я говорю вам, потому что вы молоды, и в ваших руках та правда, которую я узрел только накануне смерти…
Он поднялся и, не прощаясь с нами, медленно пошёл под гору. Мы молчали.
— Сумасшедший старик! — проговорила Анна Николаевна, когда «патриарх» скрылся за уступом скалы.
— Почему сумасшедший? — как-то загадочно спросила Наденька, но на её вопрос никто из нас не ответил.
* * *Через несколько дней после встречи с «патриархом» Анна Николаевна перепугала меня и Гущина одним сообщением.
— Вы знаете, господа, — сказала она, — за эти дни Надя положительно неузнаваема.
— Что такое?.. Я ничего особенного не замечал, — сказал Гущин.
— Она необыкновенно молчалива, часто уединяется, а главное… Впрочем, об этом я ещё не буду говорить…
— Что же такое, Анна Николаевна, говорите всё, — перебил я её.
Она немного замялась, но всё же сказала:
— Она старается казаться прежней, но она не та, не прежняя моя милая Надя! Какое-то облачко затуманило её душу… Вчера я прямо спросила, что с ней… Она, ничуть не смутившись, ответила, что ничего с нею особенного не произошло… Она назвала меня странной за мои вопросы… Но она что-то скрыла, что-то скрыла…
Мы все обдумали сообщение Анны Николаевны, но ни к какому решению не пришли, так как Наденька, действительно, ничем не отличалась от той, какою приехала на крымское побережье… Ни одним своим словом, ни одним взглядом и ни одним жестом она не подала повода к каким-нибудь подозрениям… Но мы только потом узнали, что её душу, действительно, затуманило какое-то облачко.
Помню, это было перед вечером ясного тихого дня, когда солнце, склонившееся за горы, золотило небо ярким отблеском зари. Спокойное море казалось убаюканным в тихой дрёме, и наступившая тишина спугнула притаившиеся голоса истёкшего дня. Я сидел на террасе с газетою в руках, но читать не мог: грубыми и крикливыми казались мне все эти знакомые, надоевшие фразы, пестревшие на бумаге. Я не хотел фактов жизни, я бежал от них, предаваясь молчаливому созерцанию природы.
Наденька сидела за роялем, и её пальцы лениво передвигались по клавишам. Она тихо наигрывала какой-то меланхолический мотив, и, когда я подошёл к роялю, брови её сдвинулись, как будто я сделал ей что-то неприятное своим приходом.
— Наденька, сыграйте что-нибудь Чайковского, — обратился я к ней.