Василий Брусянин - «Жизнью пользуйся, живущий»...
— Желудок! Желудок плохо варит! — шутил журналист.
Они выпивали и закусывали, но никто из них не мог сказать, что вместе с вином они заражают себя и весельем.
— Какой-то проклятый… скучный сегодня день! — энергично высказался Казимиров, выпил ещё рюмку коньяку и добавил. — Поедем, Аркаша, куда-нибудь, где повеселее… в «Аквариум», что ли…
Они расплатились, распрощались с Пустошкиным и вышли…
— Какая-то ресторанная приживалка этот Пустошкин, — с раздражением в голосе говорил Казимиров, когда они садились на извозчика.
— Аллах с ним, Саша! Я его люблю, он умеет развеселить… Ну, и человек он умный, а с глупыми мне скучно!
Они сидели в извозчичьих санях и перебрасывались отрывочными замечаниями. Проезжая Троицким мостом, Казимиров смотрел на матовые электрические шары, и ему казались они какими-то факелами, как будто навстречу им несли громадного покойника, прикрытого тёмными тучами, нависшими над городом, а по сторонам идут факельщики в тёмных плащах и с фонарями в руках.
— Отчего-то скучно мне, Аркаша, — проговорил он, но его друг не слышал его слов: резкий холодный ветер отнёс в сторону реки его отчаянную жалобу.
В общем зале «Аквариума» было безлюдно, когда они приехали.
Они заняли столик у грота, и Казимиров, ощутивши холодные мурашки, пробежавшие по спине и груди, сказал:
— Ужели я простудился?..
— Ну, какой ты, Саша! — возразил Аркадий. — Выпей ещё коньяку и согреешься…
Они снова пили коньяк, закусывая мятными лепёшками и как люди, мало знающие друг друга, говорили о погоде, точно им не о чем было говорить. Потом Казимиров почему-то увлёкся воспоминанием детства и долго говорил о Днепре, где он рос. Он вспоминал школу, учителей, перешёл к воспоминаниям университетской жизни и закончил проклятием по адресу тех «крикунов», которые помешали ему кончить курс.
— Ведь я был бы теперь адвокатом!.. Понимаешь, Аркаша! Они меня вовлекли… Но я не принёс им пользы…
Он хотел было признаться также и в том, что плохо вёл себя на следствии у жандармского полковника, но сдержался.
Он вспоминал свою первую «чистую» любовь, говорил о тёмных с поволокою глазах, а потом выпил коньяку и долго смотрел в одну точку пола.
Аркадий слушал его молча и не сказал ни слова, когда он замолчал. Что-то властное наталкивало и его на воспоминания, но он сдержал себя и старался изгнать из памяти образ, тот милый, вечно живой образ, который уже успели затушевать промчавшиеся годы.
— Ха-ха! — деланно рассмеялся Аркадий. — Это бывает…
— Что бывает?..
— Да так вот… Вдруг, почему-то как в зеркале увидишь себя в прошлом и вдруг размякнешь…
Когда они очнулись от воспоминаний, зал был уже почти переполнен дамами и кавалерами. На эстраде появились румыны, и скоро в беспорядочный гул голосов вплелись стройные звуки струнного оркестра.
Играли что-то тихое, мелодичное, и казалось, что музыка соответствовала настроению собравшихся. Многие ещё только начинали пить, страстно желая избавиться от тех настроений, которые загнали их в приют веселья. По мере того, как хмелели люди, настроение их менялось: вино рассеивало повседневный мысли, музыка увлекала к прошлому, забытому и вновь воскрешённому, а улыбки дам, их причёски, костюмы, выемки на груди — отравляли всех жгучим ядом, пробуждая испытанные, но всё ещё неисчерпанные желания.
Столика через три от них в обществе офицера и штатского сидела жгучая брюнетка в тёмном бархатном платье с вырезом на груди. Казимиров впился взглядом в белизну тела и говорил:
— Чёрт знает, как я люблю смотреть на дам в тёмных бархатных платьях…
— Ха-ха-ха, чудак! — рассмеялся Аркадий. — А я предпочитаю ощущать даму… Эта брюнетка хороша!..
Они пили не отставая от других, а хмель настраивал их в унисон с присутствующими и с мотивами музыки.
После румын пел мужской хор: певцы были в русских костюмах и гримом мало напоминали «пейзан» [2]. После певцов появились дамы в светлых платьях и со скрипками в руках. Они играли плохо, но мило улыбались. Почему-то улыбалась и публика.
Потом появились цыганки, смелые, развязные, черноглазые… Они обжигали молниеносными взорами мужчин и сердили ревнивых дам. Степным ураганом носилась по залу цыганская песня, будила и оживляла заскорузлую тоскующую душу, надламывала скуку, тревожила чувственность и уносилась, — уносилась далеко, в те незримые просторные степи, где родилась вольной, смелой и насмешливой.
Но странно… И весёлые цыганские песни пронеслись над головами захмелевших, как нечаянно ворвавшаяся в освещённый зал какая-то залётная ночная птица, и разбились о размалёванные стены.
Мимолётное веселье пронеслось, и снова в говоре веселящихся людей почудилось принуждение, а в глазах светилась скука.
— Чёрт знает, как я люблю цыганок! Выпьем, Аркаша, за здоровье цыганок! — заплетавшимся языком говорил Казимиров.
Они выпили и замолчали.
— Ты знаешь, Аркаша, хорошо ощущать жизнь во всех жилах, во всех нервах, до мозга костей!..
— Ещё лучше ощущать деньги! — с усмешкой говорил Аркадий.
— Ну, ты… Впрочем, деньги — вещь весёлая… Скверно, что у нас низкие оклады. Не хватает на жизнь, на настоящую жизнь!.. Приходится сердить дядюшку…
— Моя maman тоже стала скупа… «Аркаша, — говорит она часто мне, — я не виновата, что революция. Революция подорвала моё благосостояние — бумаги пали».
— Это правда!.. Эта революция отозвалась и на нас: дядя тоже сделался скупым и ворчливым.
— Саша, оставь! — со складкой на лбу серьёзно оборвал его Аркадий. — Мы с тобой меньше всех имеем право сердиться на революцию… Ну, да не будем об этом говорить! Выпьем!..
И они снова выпили, точно ожидая новых настроений и иных ощущений.
— Ты правду говоришь, что мы… бредём… в хвосте жизни, — икая говорил Казимиров. — Но я не хочу быть в хвосте жизни! Не… хочу!..
— А всё же останешься!..
— Не останусь! Ни за что!..
Они чокались, пили и опять ожидали новых настроений и иных ощущений.
— Я — живой человек и хочу жить! — выпив стакан сельтерской, говорил Казимиров. — А для этого я должен быть богатым! И я буду богатым! Буду!.. Чёрт с нею, женюсь на богатой старухе, но буду богатым!.. Взломаю кассу, буду альфонсом, украду, убью кого-нибудь, но буду богатым! Я хочу жить!.. Я жить хочу!..
Аркадий внимательно смотрел в осоловевшие глаза собеседника, и ему было противно слушать хвастовство друга. Он был уверен, что Казимиров никогда не будет богатым, у него не хватит решимости взломать кассу или убить кого-нибудь. «Такая ветошь не устроит своей жизни, — думал он о своём друге. — Он даже и гадости-то большой не сделает. Так, как мокрая тряпка прилипнет, обмотается, а чуть тряхни — и спадёт!..»
Они снова чокались, пили и всё ждали новых настроений и иных ощущений.
— Вон, Блудов тоже хотел разбогатеть, собирался жениться и не успел… Не успел даже закончить месячной ведомости на «чужие» деньги, — с глубокой иронией в голосе говорил Аркадий.
— К чёрту эти разговоры!.. К чёрту!.. — выкрикнул Казимиров, и голос его, пьяный и резкий, настолько сильно выделился из общего гула голосов, что публика обратила на него внимание.
— Я жить хочу!.. Слышишь, Аркаша!.. «Жизнью пользуйся, живущий»… Понимаешь, Аркаша, «жизнью пользуйся, живущий»… А о смерти и о Блудове нечего говорить!.. Ух, как жаль, что нет денег… Перепил бы я всех, кто тут сидит!.. Перецеловал бы всех этих дам!.. Чёрт бы их побрал!.. Канашки мои, раскрасавицы… милые мои козочки… козявочки…
Он говорил несвязно, таращил глаза и склонялся к плечу Аркадия.
— Саша, ты пьян?.. Это скверно! Идём на воздух!..
Аркадий подозвал лакея, рассчитался и, взяв Казимирова под руку, вывел его в вестибюль.
Сидя на извозчике, Казимиров болтал головой и выкрикивал:
— Я жить хочу, Аркаша!.. Друг мой, я жить хочу!..
Старик-швейцар довёл Казимирова до площадки, на которую выходила дверь из его квартиры. В прихожей его встретил брат-гимназист. Стараясь не разбудить матери, юноша провёл брата в его комнату, раздел и уложил в постель.
Окончательно опьяневший Казимиров чувствовал, что кровать вместе с ним носится по воздуху и то падает в пропасть, то вдруг поднимается, стремительно двигается в сторону и крутится, крутится. Его охватывает холодом и обдаёт жаром. В груди чувствуется боль, горло что-то душит… Вот его охватывает страх, и слышится пение, тягучее, монотонное как тогда, когда хоронили Блудова. Глаза слепит свет большого зала. Цыганская песня, вольная и громкая, проносится над ним… Над головою склоняется жгучая брюнетка. Он ощущает мягкий и нежный бархат её платья. Белое, выхоленное, продушенное тело ощущает он всем своим существом.
И опять кружится и несётся вместе с ним помятая неопрятная постель.