Леонид Рабичев - Манеж 1962, до и после
А Белютин задолго до завтрака, до подъема - молодой, длинноногий... Мне вспоминается Петр Первый на картине не то Бенуа, не то Лансере.
Я не сплю и вижу его, мелькающего вдали, перебегающего с холма на холм, мчащегося вдоль берега Москва-реки. Это он, в моем представлении уже не Петр, а Наполеон Бонапарт, составляет диспозицию: кому, где, на каком месте и с какой целью начать первую свою красностанскую картину. Забыл написать еще, чем и на чем. Тут необходимо возвратиться дней на десять назад, вспомнить, как бегали мы по московским хозмагам и покупали свечи, гвозди, разных размеров щетки, банные и коридорные, разных фактур резиновые коврики, и мочалки, и губки, а в "Детском мире" по пятьдесят листов бумаги и картона, цветные бумаги и поролоновые детские игрушки, и выпрашивали у своих жен и матерей старые дамские капроновые чулки, набивали их ватой, и еще много-много мыла для спонтанной живописи при заходе солнца. Но это уже второй наш вечер. Детали я забыл: дорога на Можайск. Поезд, автобус. Но столовая.
Борис Жутовский приглашает меня за стол. Борис, Лена Киверина, Петр Адамович Валюс, я четвертый, и жена моя уже сидит за столиком с Леной Лебедевой и Олей Барченко.
Лена только что окончила художественное отделение Полиграфического института, а Оля - десятиклассница, восемнадцать лет, но - бильярд! Еще в Москве на занятиях я обратил внимание на ее живопись.
Белютин говорит, а она вроде слушает и не слушает, а краски экспрессивные, колорит неожиданный, и с перспективой и рисунком у нее все наоборот, не то Руо, не то Бюффе, ни того, ни другого я тогда не знал, не ведал, это попытка из сегодняшнего дня заглянуть назад, и мне неудивительно, что рядом со мной стоит и смотрит, разинув рот, на то, что она делает, Марлен Шпиндлер. Должен сказать, что его грубость, необузданность, язык с "блять" после каждого слова, бесцеремонность в быту слегка напугали меня, когда он устроился в комнате на соседней со мною кровати, кроме него в комнате были Игорь Виноградов, Люциан Грибков, Николай Воробьев.
Марлен Шпиндлер пил, воровал, по пьянке бил и оскорблял людей, любил женщин, просидел в тюрьмах более двадцати лет и написал около тысячи картин, писал где угодно и на чем угодно. Сотни его работ находятся в музеях мира, о творчестве его пишут статьи, часть работ приобретена Третьяковской галереей.
После серии инсультов к нему все же вернулся дар речи, и он продолжает, прикованный к креслу, работать.
В 1960 году я помог ему, и, несмотря на различные обстоятельства наших отношений, ощущаю свою причастность к его судьбе и ныне.
Предыстория
Из детства. Дом пионеров на улице Стопани. Лекции по античной литературе профессора Радцига, и после каждой он читает на греческом языке главы из "Илиады" или "Одиссеи", что-нибудь из Гомера. Маленький лысый человечек с низким, густым, звонким, свирепым, сексуальным, огромным и шумным голосом, громы и молнии были там, и стрелы, и яд. Гармония, поэзия, трагедия и предчувствие бессмертия - искусство...
Тогда в Исторической библиотеке, конспектируя Светония и потрясенный описаниями проскрипций в Древнем Риме, я увидел у соседа книжечку Корнея Чуковского о поэте Александре Блоке и любопытства ради выписал. Книжка меня привела в смятение, ранний символизм Блока оказался созвучен моей первой влюбленности, я стал читать все о Блоке, у букинистов купил "Петербург" Андрея Белого, потом началось увлечение стихами Велимира Хлебникова и Бориса Пастернака, потом сам стал писать стихи. Таким образом ассоциативно я был подготовлен и к мысли о прелести новизны, и к искушению заняться формотворчеством. Присоединялась магия музыки. Я не пропускал ни одного концерта Софроницкого, играл тот самозабвенно, самобытно, а потом впервые "Поэма огня" Скрябина, "Колокола" Рахманинова, увлечение звукописью и латинским языком. Часто не понимая значения фраз, я наслаждался их звучанием: тэрра террарум, рерум публикорум, сальва домина etc... И еще. Много раз я ходил до войны на Кропоткинскую улицу в Музей западной живописи, и мне нравилось ходить туда и смотреть картины, но импрессионисты привлекали и волновали меня не своей пленэрной правдой, а своей таинственностью.
Дивизионисты писали цветными точками. Зачем? Почему? Почему не просто? Или они нравились мне недомолвками?
Тауэр в тумане?
Непредсказуемая штука жизнь. Белютин тратил время, силы, а ученики уходили, отпочковывались. Того, что они получали в студии, хватало им на весь остаток жизни. Незаметно бывшие авангардисты становились консерваторами. Вот и я на всю жизнь остался в плену неразрешимых задач постимпрессионизма. Неужели все так просто?
А как же самобытные гении? Или не всегда искусство начинается с нуля? Разве искусство не удел единиц? Моцарт и Сальери. Могут ли существовать под одной крышей триста Моцартов? Белютин отвечал, что да, могут!
Выставка на Таганке состоялась 26 ноября 1962 года. Пригласительный билет. На обложке был изображен глаз и текст - "Экспериментальная студия живописи и графики". Внутри билета - 30 подписей участников.
На обороте билета - "Художники студии и скульптор Эрнст Неизвестный приглашают Вас познакомиться с их новыми работами. Они Вас ждут 26 ноября в 18 часов. Адрес - метро "Таганская", Большая Коммунистическая, 9, студия живописи.
20 ноября 1962 года на очередное занятие студии пришел Эрнст Неизвестный. Он четыре часа наблюдал за работой, переходил от одного мольберта к другому. Работы студийцев ему понравились, и он предложил принять участие в росписях интерьеров Физического института, где должны были стоять выполненные им скульптуры.
Чтобы получить представление, как это будет выглядеть, решили устроить совместную выставку 26 ноября во флигеле при Доме учителя на Большой Коммунистической (дом No 9) - вечером была открыта однодневная совместная выставка студийцев, Эрнста Неизвестного и его трех друзей - В. Янкилевского, Ю. Соостера и Ю. Соболева.
Были приглашены будущие заказчики - академики Капица, Тамм, их коллеги, гости, друзья художников. Стены небольшого по площади, но высокого зальчика были почти сплошь завешаны одноформатными (70 х 104 см), в одинаковых рамах работами художников и являли собой необычное зрелище - раскованные, трансформированные, то буйные, цветные, спонтанные, эмоционально открытые, то тяжелые экспрессивные, нарочито предметные картины, образуя непрерывный рельеф, органически сливались со скульптурами Э. Неизвестного. Атмосфера выставки была шумной, праздничной, непринужденной, художники что-то объясняли, гости спорили друг с другом, были противники, не все всё понимали, но всех объединяло ощущение неординарности происходящего. Помещение не могло вместить всех. Образовалась толпа перед входом, одни уходили, заходили вновь прибывающие. Разошлись поздно вечером. Демонтаж выставки перенесли на утро. Утром следующего дня первыми за своими работами приехали Вера Ивановна Преображенская и Люциан Грибков, открыли помещение, заперли за собой дверь. В дверь постучали. Трое иностранцев с сумками и штативами объяснили, что намерены сфотографировать выставку. Приезд их не был предусмотрен. Вера Ивановна направилась в соседнее помещение, позвонила Белютину.
Когда через пять минут она вернулась, зал был освещен софитами, из подъехавших автофургонов в него вносили телеаппаратуру, началась съемка. Приехал Белютин, на вопрос одного из корреспондентов: "Разрешено ли это искусство в вашей стране?" - он ответил утвердительно. Я уверен, что его ответ был искренним, еще не кончилась "оттепель", и он верил в реальность предстоящих заказов. Экспозиция была разобрана, все картины и скульптуры развезены по домам и мастерским.
А на следующий день под девизом "Абстрактное искусство на Большой Коммунистической улице!" по межконтинентальным телевизионным каналам выставка была показана в Европе и Америке. Вскоре на Кубе, на пресс-конференции, которую давала советская дипломатическая миссия во главе с Микояном, одним из иностранных корреспондентов (кажется, их было около трехсот) был задан вопрос: "Действительно ли в СССР разрешено абстрактное искусство?". Никто ничего не знал. Позвонили в ЦК. Там никто ничего не знал. Запросили МГК КПСС. Инструктор МГК партии по искусству Борис Поцелуев поехал по указанному ему на основании телепередачи адресу в Дом учителя и на пригласительном билете обнаружил мою фамилию. Тут же позвонил мне и предложил утром 30 ноября явиться к нему на улицу Куйбышева. Он позвонил именно мне, потому что мы были давно и достаточно хорошо знакомы. Утром я рассказал ему все, что знал о студии, о талантливости педагога, о "Красном стане", поездках на пароходе, о художниках, об их работе, как лично мне много дали эти три года занятий в студии. В том, что я говорил правду, у него не возникало сомнений.
Между тем в кабинет Поцелуева заходили вызванные им "товарищи": секретарь парторганизации МОСХ Щеглов, директор МОХФ Мазур, директора комбинатов Художественного фонда.