Алексей Толстой - Встреча
- Может быть. Может быть, и Егор Абозов... Я очень устал. Третий день лазаю через заборы. Нет ли у вас подвала хорошего? Я бы там выспался...
Он вдруг вытянул шею, прислушиваясь, встал и глубоко надвинул широкополую драную шляпу. За дверью в саду слышны были голоса.
- Крышка, - прошептал он, мигнув глазом на дверь, причем рука его полезла в карман пальто. - Удирайте-ка, приятельница, наверх, а я с ними поговорю.
- Честное слово, у нас есть подвал! Прекрасный подвал. Идите же, Абозов, - повторила Маша, таща его за рукав в коридор.
В другом конце дома был тупичок, называемый почему-то всеми "нижняя гардеробная", и в углу его люк в подвал, где в прежнее время хранились вино и яблоки. Но дядя Григорий в прошлом еще году подвал очистил, намекая на какую-то литературу, идущую из-за границы. Туда-то и привела Маша Абозова. Он поднял крышку, сказал: "Великолепное дело!" - и скрылся под полом. В парадное уже звонили; и наверху слышно было сильное смятение.
Абозову на этот раз удалось избежать ареста. Зато пострадал отчасти Грибунин, уведенный в участок для выяснения личности, хотя его знали в лицо и пристав, и охранники, да и вообще каждая собака в Москве. Дядя Григорий до утра возмущался нелепым обыском, отсутствием элементарной неприкосновенности личности и даже впал в некоторое отчаяние.
После всех волнений, утром, когда в мокрой листве засуетились воробьи и туманная синева, еще покрывавшая город, приняла первые дымы, Маша заснула, одетая, на диванчике. Разбудила ее мать. Вошла с папироской, потрясла за коленку и заговорила:
- Что это? Романтизм, милая моя? Или какие-то новые штуки? Ты прячешь по подвалам беглых, извини меня...
В ужасе выбежала Маша из комнаты. В столовой у нее подкосились ноги: за столом пил кофе Абозов, в том же сереньком пальтишке, намазывал масло на хлеб, а напротив него сидел дядя Григорий с желтым, испуганным лицом и поднятыми бровями.
- Сам я не убивал, но несколько взрывов подготовил; бомбы недурно делаю, - говорил Абозов, пережевывая булочку, - хотя я считаюсь не из важных работников, Григорий Григорьевич. Дисциплину очень не люблю и плохой конспиратор. Но зато мастер с каторги бегать, - это уже в третий раз.
Увидев Машу, он сразу проглотил булочку, поднялся навстречу, и глаза его засмеялись.
- Не сердитесь на меня, есть очень захотелось, я и вылез, - сказал он и крепко пожал ей руку.
- Подумай, Маша: Егор, а! Бомбист! - воскликнул дядя Григорий, подняв растопыренные пальцы. - Сидит и ужасы рассказывает. Полтора месяца шел пешком по тайге. Черт знает что такое! С первого курса университета прямо на Чукотский нос! Как! Цвет России скармливать комарам! Я больше не хочу и не могу молчать...
Дядя Григорий дал волю негодованию. Попало и царю, и режиму, и отдельному корпусу жандармов, и даже Думе, которая, "в конце концов, господа, ей-богу же, только грызет семечки".
- Однако что вы, Егор, намерены делать? - спросил дядя уже охрипшим голосом. - Мой дом - к вашим услугам, но, голубчик...
И он опять, подняв брови, забормотал что-то невнятное.
Абозов громко засмеялся, и морщины разгладились у него на лице, залившемся румянцем. Маша быстро подсела рядом и, глядя в глаза, воскликнула:
- Егор! Вот теперь я вас по-настоящему вспомнила. Вы были ужасно противный мальчишка. Говорили всем наперекор, не признавали авторитета Белинского, дразнили нас коричневыми сосульками и собирались бежать к бурам. Дядя Григорий, ни в каком случае его нельзя отпускать.
- Нет, приятельница, - ответил Абозов, - может быть, даже мне и не хочется, но я уйду. Во-первых, мне у вас делать нечего, а затем я ловчусь попасть в Нью-Йорк. У меня там маленькое дельце. Перед отъездом зайду, и даже не раз.
После завтрака Абозов лег досыпать у дяди на оттоманке, а в сумерках попросил чистый носовой платок и незаметно для всех скрылся. Машино воображение он поразил необыкновенно, и она ходила задумчивая целую неделю.
Грибунин сразу заметил в ней перемену, львиной своей душой понял это по-своему и придумал поездку в автомобиле за город. Мать и дядя Григорий пришли в восторг, и утром в конце мая Грибунин, подъехав на белой собственной машине, в которой стояла корзина от Елисеева, усадил всю семью на кожаные сиденья, надел страшные очки, вскочил рядом с шофером и приказал ему не дремать на поворотах.
Полетели навстречу бульвары, дома, афиши, окна, прохожие, деревья парка. Свежий майский ветер, пахнувший черемухой и лучком зеленой травы, забирался под кофточку, срывал вуаль, щекотал шею круглыми пальчиками и из-под клетчатой фуражки взметал львиную грибунинскую гриву.
- Удивительно! Прелестно! Вот истинное торжество культуры! - повторял дядя.
Мать широко улыбалась, придерживая шляпу с виноградной лозой. Вылетев на шоссе, где артель каменщиков колола щебень, Грибунин остановил машину и широким жестом показал на поля.
- Матушка-Россия... - сказал он с подъемом.
Маше сейчас же стало неудобно. Отвернувшись и стараясь не слушать дальнейшего, она разглядывала рабочих. Они теперь курили, сплевывая и говоря:
- Эта машина не русская, - по колесам вижу.
- Много ты по колесам узнаешь. В ней главная сила в заду.
- Ребята, а к чему этот старается?
- Кто?
- Волосатый барин.
- Дома не наговорился, в поле ему просторнее.
- От пищи бесится.
Крайний из рабочих, в линялой синей рубахе, сидевший до этого спиною, повернулся, и Маша узнала Абозова. Она вскрикнула. Он торопливо поднял палец, делая знак, и с силой принялся бить молотом по щебню.
Продолжение прогулки было отравлено. Маша вернулась домой с головной болью. Спустя несколько дней она нашла у себя на столе записочку:
"Я арестован. Должно быть, не увидимся. Очень досадно, что думаю о вас каждый день. Прощайте".
Вот этого человека Маша и встретила на углу Кузнецкого и Петровки; оглядывая друг друга, - он - с восхищением, она - почти с испугом, - они выбирались из толпы.
Абозов окреп за эти годы, раздался в плечах, на сильно загорелом, бритом лице исчезли прежние морщины - следы тюрьмы и подполья, глаза были мрачные, точно одичавшие, и только при взгляде на Машу они смягчались почти до влюбленного испуга, точно девушка, идущая рядом, близостью своей, улыбками, поспешными вопросами производила в душе непривычный и радостный беспорядок.
На слова Маши, почему от него не было вестей и что: "Мы, Егор, считали вас погибшим и очень горевали", - Абозов ответил, смягчая, насколько возможно, низкий грудной голос:
- Я теперь, как говорится, не Егор, а Емельян Седых. А писать я вам писал не раз из Нью-Йорка, - значит, письма пропадали. В Нью-Йорк я все-таки пробрался, хотя на этот раз не совсем благополучно: была неудобная одна встреча в тайге с этим самым Емельяном Седых. Вот даже следок остался. - Он слегка отогнул воротник на шее, где был синеватый шрам. - Я вам к тому рассказываю, что вы некоторым образом принимали участие в моих приключениях. Я вас не забыл. Думал о вас пять лет, честное слово. - Он говорил быстро и отрывисто, как человек, молчавший слишком долго. - Что мы встретились, - это большая удача. Я даже хотел заехать к вам, да неловко: обтрепался, видите, одичал, и сапожищи - смотрите, какие страшные. Третий год воюю.
Они дошли до Театральной площади и сели в сквере на скамье. Абозов закурил было папиросочку, но, спохватившись, что табак вонючий, загасил огонек пальцами и бросил окурок в клумбу. Засунув руки, чтобы их не было видно, в рукава шинели, он рассказывал о Нью-Йорке, насчет которого у него были свои планы: "Великолепнейший, свежий и весьма приготовленный город, туда только нужно припустить десяток бойких молодцов, позубастее". Затем описал возвращение в Россию на фронт, под видом Седых. Говорил о войне, и о солдатах, и о том, что повсюду тревога, точно "надвинулась гроза, и куры в панике лезут под кусты и амбары". "Чудесное время! - воскликнул он смеясь. - Трудно, но весело дышать, Маша. А вам не кажется странным, что сегодня из Петрограда нет газет?"
И снова, переводя дух, принялся рассказывать в высшей степени непонятный и ничем не замечательный случай про своего денщика, по фамилии Котенкина. Видимо, у него был какой-то очень беспокоящий его вопрос.
Наморщив лоб и прищурясь на проходившего разносчика с ваксой и резиновыми нашлепками, Абозов спросил небрежно:
- Ну, что же вы про себя не расскажете, Маша? Замужем, конечно?
- Нет, что вы, конечно, нет! - ответила Маша поспешно и, покраснев, отвернулась.
Густо-багровое солнце, появившись на минуту за крышами, блеснуло в лужах, на стеклах трамвая, зажгло окна пятиэтажного дома и село в лиловые мокрые тучи. Больше полнеба охватило заревом. И растрепанные стаи галок никак не могли успокоиться. Взвивались ввысь, точно их кто-то бросал пригоршнями; на площади были слышны их пронзительные крики.
Затем Маша почувствовала, как Абозов взял ее руку, и не отняла своей. Оттого, что рядом сидел этот странный человек, застенчивый и мужественный, покорный, кажется, всякому ее движению и проживший такую отчаянную жизнь, о котором она столько думала, вольно и невольно связывая его с тем "иным", что должно наступить в жизни, Маша чувствовала сладкое, странное головокружение, точно полет. На минуту она подумала, что ее ждут к обеду, будут беспокоиться, что дяде нужен аспирин, но сейчас же все это показалось неважным.