Яков Ланда - Последний звонок
Строка, едва угадываемая сквозь пожелтевшие чернильные пятна. Мучительно знакомые черты чужого расплывшегося лица. Вот эта улица, вот этот дом... Вот этот запах - цветы, крем какой-то? Когда это было?
Нет того дома. Другой, огромный, равнодушно глядящий всей сотней бельмастых своих окон. В одном из них старуха. Мистика: нет ее давно на этом свете, той старухи. Скорей - мимо этого забора и дальше - там был колодец, за ним крыльцо. Ничего там нет. Ни крыльца, ни колодца; ни кола, ни двора.
Одышка. Господи, какая жара...
В то лето было нестерпимо жарко. По ночам особенно. И струйка пота, зарождаясь у нее в ложбинке между симметричными хребетиками ключиц, стекала дальше в ущелье, где справа и слева высились две волшебные горы, мягкие и упругие одновременно, и даже в эту жару удивительно прохладные.
И запах сирени. Сирени тогда было в избытке, и толпившиеся за заборами ее кусты высовывали на улицу развесистые лапы - прямо под нос случайному прохожему. Топающий мимо дядька скосит глазом, зароется на ходу в пахучую благодать по уши, потянет шумно носом, крякнет блаженно, оглянется виновато по сторонам и вновь изобразит на бровастом лице всегдашнюю озабоченность. Сирени было столько, что не приходило в голову ее дарить, она была всеобщим достоянием, как пахнущий грозой воздух.
Нет, не сирень, он все забыл. Сирень бывала в мае, даже раньше. Что же это было, что за запах? Петунии с их граммофонными раструбами? Где же они росли? Терраса была засажена виноградом, чьи гроздья свисали к самой постели. Она прижимала его голову к своей груди, и рот его надолго завладевал выпуклым соском, а язык медленной улиткой осторожно переползал через его вершинку, остро ощущая все ее чудесные неровности, и зубы слегка покусывали сосок у подножия - бережно, но порой причиняя ей боль. Она вздрагивала, но не отталкивала, а прижимала его голову к себе еще сильнее, и это проявление превосходящей его силу мощи взрослой женщины пугало его. К этому добавлялось ребячески гордое осознание некоей своей власти над нею, чего, впрочем, он стыдился. Восхитительные преступления осязания. Вездесущий цветочный дурман. Тишайший шелест листвы над головой. И частым в эту пору вспышкам падающих звезд в темноте над щербатыми черепичными крышами уже не поспеть за лихорадочно сбывающимися желаниями.
Запрещено. Забыто, не было. Не было ничего, ты понял? Прекрати немедленно, - твердил себе, когда вдруг все же вспоминалось, просачивалось в самый неподходящий момент. Какой момент мог быть, впрочем, подходящим?
Разве что ранним утром, когда, проснувшись засветло, он постепенно вспоминал все сущее и предстоящее. Сначала - приснившееся и сразу же забытое, потом - вчерашние обиды и неприятности, накопившиеся грехи и неизбежно грядущие головомойки, и лишь затем уже - что-нибудь утешительное. И - не хотел думать об этом, гнал это от себя, но - просачивалось, сквозь за-преты, заклинания, ругань с самим собой.
Тогда он вставал со своего немилосердно скрипевшего дивана, наскоро одевался и выходил во двор. Там при его появлении вскакивали две спавшие у ворот собаки, обе приблудные, и глядели, как провинившиеся часовые. Услышав "вольно" и "за мной бегом марш", они наскоро потягивались и спешили за ним вдогонку - по пустынным улочкам мимо вечно заляпанных грязью низкорослых особнячков, в неправдоподобной утренней тишине, прерываемой лишь заливистым лаем из-за заборов да гимном Союзу нерушимому из пробудившейся радиоточки.
Земля уже не хранила следов ночного дождя, но воздух был так им промыт, что дышалось легко и жадно. Еще только середина августа - до сентября далеко. Все хорошо. Еще не скоро. Ну - не совсем скоро. Не думай об этом, забудь. Быстрей, еще быстрей, так что оба адъютанта отстали; по размытому дождями склону, к реке, не видимой еще, но уже угадываемой - по тому, как c готовностью расступаются приземистые выбеленные хаты, а за рекой, на том берегу, скачком уменьшаются в перспективе деревья, возле которых у переправы несколько тяжело груженных корзинами бабусь ждут лодку, словно застывшую неподвижно на середине, так что все это останется в тебе навеки отснятой фотографией.
Пройтись по улицам? Но днем улицы города пусты, и самое большее, на что можно рассчитывать: смена почетного караула у памятника на площади. Деревянные автоматы, наглаженные шелковые галстуки, щекастые отличники и на голову выше сверстников, заливающиеся краской стыда под взглядом прохожего - отличницы. Публика немногочисленна: бабушка и держащийся за ее руку карапуз, остановившаяся перевести дух домохозяйка, нагруженная продуктовыми сумками, да пробежавшая мимо изнывающая от жары собачка голова набок, хвост бубликом, самый благодарный зритель. Церемонию осеняет привычно указующий в сторону вокзала гранитный вождь, и откуда-то с неба доносится не вполне уместный к моменту шлягер: "Марина, Марина, Марина...".
Но это - на площади, в центре. Улицы же пусты, лишь на автобусных остановках покорно томятся обитатели пригородов, мечтающие отдохнуть душой от поликлиники, почты, сберкассы или паспортного стола. За пыльными окнами приземистых окраинных домов, за заборами в бушующей сирени, в полосатой тени огородов, обсаженных вишнями со спутавшимися кронами, под кудахтанье, лай и блеянье разномастной дворни, куда вплетается вездесущее и здесь еще более неуместное "Марина, Марина, Марина...".
Автобус - лучшее средство для знакомства с городом. Только знакомство это надо начинать с утра пораньше. Вот когда поразишься интенсивности кипения городской жизни. Автобус зачерпывает многоликое варево почти до краев в самом начале пути и, чуть расплескав в центре, несет на окраину, где посреди степного бездорожья его содержимое неравно делится между индустриальным гигантом и гигантом науки. Тоненькая струйка течет и к разбросанным дворам, с которых начинается соседнее село. Цветастые платки обитателей ближних окраин соседствуют в переполненном автобусе с гэдээровскими костюмчиками и белыми китайскими плащами инженеров, а из открытого окна заводской радиорубки громыхает - ну, конечно же...
Нет, подвела память: все это было позднее, а тогда завод только строили и автобус был битком набит строителями: крепкие запахи, соленые шутки и взрывы хохота, поджатые губы обреченно глядящих в окна бабушек... Да нет, ничего тогда еще за городом не строили. Но уже начинался его золотой век. Город был ухоженным, благополучным. А ведь раннее детство прошло совсем в ином городе. С остатками военной разрухи. С торчащей над городом руиной элеватора. С разбитыми мостовыми, с "наглядной агитацией", стыдливо прикрывавшей самые неприглядные места; с вечно длившейся стройкой в центре: там годами стояли огороженные фундаменты, и дети увлеченно играли в войну среди зарослей бурьяна и кактусов, засиженных сиреневыми мухами...
И вот он снова побывал в этом городе. Думал, вернется в город отрочества и юности, а вернулся в город раннего детства. Просто тогда он был маленький, земля была намного ближе, и он все на ней замечал: траву и развесистый чертополох, божьих коровок и "солдатиков", многочисленное потомство бездомных кошек, прекрасные камешки на обочинах дорог и многое другое. Тот мир был прекрасен и вовсе не казался тогда пейзажем после битвы. А сейчас он увидел пейзаж после битвы. Гигант индустрии давно не дымит, на главной улице - бурьян. Известно, что жизнь в городе кончается, когда из него уходят военные. Военные ушли. Повсюду разруха и усталость.
Но учителя в городе были всегда. И всегда были безошибочно узнаваемы. По всегдашней если не взвинченности, то приподнятости, по правильной, почти лишенной украинизмов русской речи, по тому, о чем они говорили: всегда только о школе. И всегда - с завышенной громкостью и привычным осознанием публичности происходящего и присутствия слушателей. И они сами, и их темы были слегка не от мира сего. Из сумок в их руках не вермишель высовывалась, а стопки тетрадей, и теплый платок не повязывал зимой голову, а беззаботно сдвигался на плечи.
Но это все - женщины. Учителей-мужчин в городе было немного, и на улице от окружающих они не отличались.
Странно: эта улица существовала сейчас в двух временах сразу. Пожалуй, что даже в трех. Знакомую перспективу искажала громада длинной девятиэтажной коробки, тянувшейся справа до самого перекрестка, от которого начиналась финишная прямая к берегу. За ней - вправо вглубь - ничего. То есть все, что тут когда-то было, пожрал грязный и ненужно просторный, без детской площадки или цветочных клумб, захламленный двор. Сразу за ним - проволочный забор, а там - школа, нет, не школа, школа еще в те времена, переехала в новое здание, и теперь тут конторы городского хозяйства. Здесь не было никакого перехода: то, что было полвека назад, обрывалось на протяжении одного метра.
Вот еще тот самый забор, за которым дом старика... как же его звали? Никто, кажется, не видел его лица: старик вечно возился в глубине своего густо засаженного деревьями двора. Но мячи, иногда случайно залетавшие туда, исчезали бесследно: их не выбрасывали назад, а идти к нему за мячом никто не решался - старика почему-то ужасно боялись. Он потом куда-то сгинул. Настали иные времена, и вечный футбольный матч в этом дворе - с утра до вечера, порой лишь с перерывом на уроки в школе - ушел в прошлое. Тот же самый давно не крашенный забор, только постаревший на полвека и все так же скрывающий густо заросший двор.