Викентий Вересаев - В степи
– Из Тамбовской губернии.
Косарь отпил водки, утер усы и осторожно, словно боясь потревожить рыбину, отколупнул кусок. На лице его была теперь напряженно-предупредительная улыбка.
– Давно ходишь?
– С пасхи.
Косарь помолчал.
– Шли, шли, милый человек мой, – заговорил он, стараясь не глядеть на закуску, – все думали, дойдем до настоящего места. Обносились, обтрепались, хуже нищих сделались, – нету работы!.. А народ все, знай, валит. И куда идут-то? Сами не ведают. Друг у дружки так и рвут кусок изо рту!
– Косу-то проел уж?
– Проел… Все проел. Да вот ногу еще испортил.
– Не родилось ничего, вот причина. Засуха!.. Да ты ешь, что ж ты?.. Отхлебни еще разок!
– Не обидно будет тебе? – спросил косарь с закривившеюся снова улыбкою и исподлобья взглянул на собеседника.
– Ну, что ты! Господи помилуй!.. Знай, ешь!
Косарь с наслаждением отхлебнул еще водки и принялся за рыбу.
– Я тебе все это дело обскажу повнимательнее, – заговорил он, жуя. – Говоришь: не родилось ничего. Не в этом штука. Тут штука вот какая: время наше прошло. Был тут год один, – после холеры который, этот!.. Трава во какая была, жито – не прожнешь. А народу мало подошло. И пошли по экономиям косилки, жнейки всякие. С той поры, можно сказать, хорошо и не бывало. Раньше за лето пять-шесть красненьких домой принесешь, – ну, теперь этого уж нету!
– Ты куда ж сейчас идешь?
– Домой бы добраться, да вот нога шибко идти не пущает.
Человек в подряснике помолчал.
– А то пойдем со мною, – сказал он, глядя в степь. – Мое дело легкое.
– А ваше какое же дело будет? – осторожно спросил косарь, переходя на "вы".
– Со святым припасом хожу.
– Гм! Странник, значит, будешь?
– Вроде как бы странника.
– В Ерусалиме был?
Странник загадочно ответил:
– Я где и не был, а все знаю.
Косарь покосился на него.
– Из стрелков, значит, будешь?
– "Из стрелко-ов"… Поучить бы тебя, дурака!.. Ну, да жалко мне тебя. Куда ты пойдешь, такой-то? Бог уж с тобой, пойдем вместе. И мне веселее будет, а то скучно одному… Тебя как звать-то?
– Никитой.
– Ну, Никита, вставай! Будет, отдохнули. Вон уж где солнышко. Скоро деревня будет.
Странник приладил к плечам котомку, они встали и пошли. Странник, маленький и пухлый, шел мелкими шажками, опираясь о камышовую палку, а рядом с ним ковылял огромный оборванный косарь.
– Ты издалёка ли сейчас идешь? – спросил взбодрившийся от водки Никита.
– Да со станции.
– Долго что-то шел!
– Там еще дела кой-какие надо было справить – поторговать, чайку купить…
Никита громко расхохотался.
– "Дела"!.. Нешто это дело? Сказал бы – поработать, а то – "чайку попить"! Это не дело! Это значит – в мамон свой закладать, а не дело!..
– Буде грохотать, расстегнул пасть! – сурово обрезал его странник. – Вон она, деревня, видишь?.. Я что ни буду рассказывать, ты все знай – молчи; все равно, как будто немой будешь. На ночевку оставлять станут – не оставайся: переночуем в степи.
Вдали, в неглубокой балке, серели крыши деревни и зеленели вербы. На пригорке маленькие восьмикрылые мельницы лениво махали кургузыми крыльями.
III
Солнце садилось. Красные лучи били по пыльной деревенской улице, ярко-белые стены хат казались розовыми, а окна в них горели кровавым огнем. Странник и Никита сидели на крылечке хаты, окруженные толпою хохлов – мужиков и особенно баб.
На столе странник разложил весь свой святой припас. Тут были раковины с "Мертвого моря", собранные на морском берегу в Одессе, были пузырьки с ижехерувимскими каплями, восковые огарки из-под святого огня, картины и фотографии.
Он держал в руках ярко раскрашенную картину, изображавшую ново-афонский Симоно-кананитский монастырь; на горах, усеянных деревьями, похожими на зеленые бородавки, белели златоглавые церкви, а в небе стояла богородица, простирая ризы над монастырем.
Странник рассказывал о святой и тихой жизни в благочестивом монастыре; он рассказывал певучим, высоким голосом, каким читают в церквах апостола степенные и толковые дьячки, желающие читать "с чувством". Никита, наевшийся вкусного борща с помидорами, чувствовал блаженное отяжеление в теле. Он слушал странника и медленно моргал глазами.
– Отстояли мы обедню, вышли на волю, – рассказывал странник. – Глянули на кумпол, – и что же, братцы вы мои? Стоит на облачке сама матушка-богородица! Все равно, как вот на картине тут… Сияние от нее – глазам больно смотреть, солнцу подобно… С ним вместе были! – прибавил он своим обычным голосом, кивнул на Никиту и оглядел его ясными, умиленными глазами.
Никита пошевелился и стал густо краснеть, косясь на окружающих.
– Немой он, говорить не может сыздетства, – объяснил странник. – Ну, хорошо, ладно! – продолжал он прежним голосом. – Увидали мы с ним, – смутились в сердце своем, пали наземь. И взмолился я к владычице небесной: "Мать пресвятая богородица, утешение всех скорбящих! Будет ли товарищу моему спасение, отверзятся ли ему уста?" И случилось тут знамение… Глянула на нас матушка, за уголышек ризу взяла свою и три раза его вот благословила – раз! два! три! – больше ничего.
Он вопросительно оглядел слушателей. Бабы скорбно вздыхали и качали головами. Старик хохол, с трубкою в зубах, слушал с чуть заметною усмешкою, засунув руки в карманы шаровар.
– Это что значит?.. Значит: молись и веруй, три года тебе терпеть, а там будет тебе по вере твоей…
Странник замолчал. Никита сидел красный и волком глядел вокруг.
– Веруй в матушку, и все приложится тебе, – снова заговорил странник. – Помни бога, для него живи в мире, для него трудися! – Странник значительно погрозил пухлым пальцем. – А мы как? Все о себе печалуемся, как бы помягче пожить да послаще… Ну, вот потом сам и платись!.. В киевских пещурах мощи лежат братов-плотников. Построили они храм Успению пресвятой девы Марии. Явилась она им, спрашивает: "Чего хотите, – сиречь злата, сиречь царствия божия?" Двенадцать братов запросили царствия божия, а тринадцатый на злато прельстился, добра запросил. Ну, стал он жить, – хорошо жить стал, мягко, жирно… Прожил год и стал думать в своей голове: "Что я такое исделал?" И ужахнулся он. Пришел к матушке, пал в ноги: "Прости, говорит, за глупость, не отринь раба твоего!" А она и говорит: "Ничего теперь не могу сделать тебе. Видишь, мощи братов твоих лежат: если раздвинутся, дадут место, – твое счастье". Взмолился он к мощам: "Братья мои милые, единоутробные! Пожалейте грешника, дайте промеж себя местечко!" Сдвинулись братья, только не хватило для него целого места, втиснулся он промеж них плечом. Так по сие время и лежат, – двенадцать к небу ликом, а этот промеж них боком…
– А це кто? – прервал его старик хохол, рассматривавший фотографию образа из Киевского собора св. Владимира.
– Никита-столпник, святой угодник, переславский, – скороговоркой ответил странник. – Видишь, на столбе стоит? Тридцать лет и три года простоял…
Он передохнул, быстро высморкался пальцами и тем же певучим голосом стал рассказывать. Рассказывал, как в молодости Никита был "суров и мятежник", как обижал он людей и как явилось ему знамение: жена его варила мясо и увидела в кастрюле кипящую кровь; в крови мелькали человеческие головы, руки и ноги. Позвала она Никиту, он посмотрел и ужаснулся: "Увы мне, много согреших!.." Пошел к монастырю, влез в болото и три дня просидел в трясине, отдав себя на пищу комарам и жабам. Потом явился к игумену, пал в ноги и стал молить указать ему труд, – "токмо, отче, спаси душу погибающу!.." И построил он себе столб и стал служить богу. Зиму и лето, день и ночь стоял он на столбе и все молился. Дождь его мочил, снег засыпал, клевали вороны – он все молился; в каждой руке он держал на весу по тяжелому камню, вериги на теле от многого труда сделались блестящими, как золото…
Хорошо рассказывал странник. Лицо у него было светлое и вдохновенное, голос проникал в душу. Кругом молчали. Солнце село. Никита смотрел на лежавшую перед ним фотографию и не мог оторвать глаз: высокий, худой и изможденный, стоял угодник на бревенчатом срубе; всклокоченная седая борода спускалась ниже пояса, щеки осунулись, лицо было бледное и мертвенное; потухшие, белесые, как у трупа, глаза смотрели в небо.
И странное что-то творилось с Никитой. Он слушал вдохновенного рассказчика и забыл, что перед ним не больше как "стрелок". И все смотрел на фотографию, и она оживала под его взглядом: в старческом, трупном лице угодника, в невидящих, устремленных в небо глазах горела глубокая, страшная жизнь; казалось, ко всему земному он стал совсем чужд и нечувствителен, и дух его в безмерном покаянном ужасе рвался и не смел подняться вверх, к далекому небу…
Никита поднял голову, подпер щеку кулаком и задумчиво смотрел на затихавшую степь. По этой степи он скитался два месяца, злобный от голода и унижений, полный одним собою. Все пережитое, вся злоба и страдания казались ему теперь мелкими, и он стыдился их. Стыдился, что муки эти он переносил для самого себя, и что они так малы и ничтожны, и что в них нет ничего, что уносило бы его вверх, прочь от земли, как этого угодника.