Борис Можаев - Трое
Я наклоняюсь к ней, чувствую ее упругое плечо и вижу, как странно блестят ее глаза.
Раза два ходил с нами Станислав, но записывание сказок ему кажется скучным делом, на мои рисунки он смотрит косо, с нескрываемой презрительностью и вообще старается со мной не разговаривать. Он ехал сюда с надеждой - найти в удэгейском фольклоре предания о былом приобщении племен к древней цивилизации бохайцев, следы, которые позволили бы судить об удэгейцах и других малых здешних народностях, как об осколках погибшего Бохайского царства. Но, просмотрев несколько десятков записей, он махнул рукой: "Родовщина!" - и потерял всякий интерес к фольклору.
Зато с Ниной у нас вырабатывалось нечто вроде фольклорного сотрудничества; она вычитывала мне про всяческих чудищ: "Зубы у него большие, язык острый, как шило, на лице шерсть черная, на руках когти медвежьи. А зовут его Кугомни. Летает он по воздуху, кровью питается". Я изощряюсь и набрасываю чудовище на медвежьих лапах, с крыльями комара. Или рисую летящую жабу с чертами лица старой карги, а то говорящую рыбу кальму, похожую на Нину. Все это забавляло ее: она по-детски смеялась, запрокидывая голову, и потом аккуратно складывала рисунки в свои тетради.
Как-то после обеда Нина читала нам новые записи сказок. Мы втроем сидели на огороде в клетушке, густо обросшей диким виноградом: здесь в тени на глиняном прохладном полу было райское убежище от знойного августовского полдня. Тыхей принес нам мелкие, но спелые арбузы; Полушкин время от времени нарезал длинным столовым ножом тоненькие ломтики и складывал их на деревянный кружок.
Каждую запись Нина начинала одними и теми же унылыми протяжными звуками "аннана-аннана", что значило давным-давно. Как правило, каждая сказка не имела строгого сюжетного развития, а складывалась из множества случайных встреч, похождений, единоборств. В каждой сказке кто-то с кем-то состязался, - сильный сильного пробовал, - и кончалось все это тем, что победитель либо обдирал шкуру с убитого, если это был зверь, либо отбирал имущество у побежденного. Но зато как много было в них мудрых поучений, какие оригинальные образы, столько красок и воображения!
- Как это ни странно, - сказал Полушкин, - но эти народные сказки являются пока лишь материалом для народных сказок. Все, что вы читаете, лишь наброски, этюды для будущих картин. Они ждут своего художника-сказителя, который приведет эти бесчисленные единоборства и похождения к единой мысли, придаст им строгую форму, законченность, и только тогда мы сможем почувствовать красоту народного творчества.
- Ну, уж извините! - резко возразил я. - Почему это непроизвольность народного творчества вы хотите подогнать под колодку определенного образца, хорошо известного вам? Разве от того, что вы придадите сказке вашу законную систему развития сюжета, она выиграет в оригинальности?
- Но ведь нельзя сумбур или, как вы говорите, непроизвольность выдавать за оригинальность, - осторожно возразила Нина. - Ведь согласитесь, есть же определенные законы сюжета: завязка, развязка, там, кульминация, которые незачем нарушать.
- Закон сюжета, строгость формы!.. Да поймите же - все это относительные понятия; реалисты под ними разумеют одно, модернисты другое, а удэгейские сказочники - третье. А у нас читаешь, так сказать, народные сказки в обработке иных сочинителей: осетинские, тувинские, якутские, - и все на один манер сказываются, похожи, как башмаки с одной колодки. И там и тут богатый притесняет бедного, и там и тут бедняки обманывают богатого; вся разница лишь в том, что у одних мулла, у других бай, у третьих шаман. В литературе же находятся умные люди, которые обобщают все это и делают мудрый вывод о бродячих сюжетах. Нет никаких бродячих сюжетов! Есть бродячие литераторы, которые оболванивают народное творчество, подделывают друг под друга.
- Ну, по отдельным недобросовестным литераторам не следует делать столь широкие обобщения, - пренебрежительно усмехнулся Полушкин. - Если они умеют подделываться под известные образцы, то ничего вольготнее не было бы для них, когда вообще отрицались бы всяческие каноны и писали бы кто во что горазд. А что касается определенного сходства в сказках различных народностей, то ведь на самом деле богатые не пестовали бедных, и потом, жили на свете и муллы, и баи, и шаманы... И кажется, благодетелями они не были. Так что не следует из-за них отвергать законы и строгость формы. Таким наскоком даже и не поколеблешь незыблемость сюжета.
- Опять незыблемость, закон! Да на что рассчитана эта незыблемость? спрашивал я. - Уж если вводят в обиход эти всяческие каноны и рьяно ограждают, то, разумеется, делают это не ради высоких идеалов искусства, а прежде всего потому, что за этими канонами живется спокойнее - не надо думать, рисковать не надо. Нет, я враг всяких канонов и всяческой незыблемости.
- На самом деле всяких?
- Да, на самом деле.
- А как же быть с такими явлениями, как пропорции человеческого тела, музыкальный и речевой ритмы, цвета спектра? Ведь это тоже каноны, на которых строится скульптура, музыка, поэзия, живопись.
Полушкин, видимо, решил, что поставил точку; он спокойно и насмешливо смотрел на меня.
- Передовым художникам современности давно уже тесно в них; они скинули эти изначальные каноны, как платье, из которого выросли...
- И перешли от изображения человека к намазыванию ржавых пятен на холст да лепке косталышек, - перебил меня Полушкин.
- Чтобы судить об искусстве, мало знать анатомию или законы спектра. Надо иметь еще хотя бы вкус.
- Где уж нам, дуракам, чай пить!
Полушкин отвернулся и демонстративно замолчал. Нина тоже молчала, видно, растерялась от неожиданного оборота в споре. Наступила неловкая минута.
- А вы не пробовали арбузы с медом? - наконец спросила меня Нина. Ананас напоминают... Стасик очень любит.
Я вопросительно посмотрел на нее. И вдруг она смутилась - то ли от неуместности сказанного, то ли от чего другого. Мне почему-то стало жаль ее. Так и не ответив ей ничего, я распрощался и ушел.
Живу я по-прежнему в просторной ольгинской избе; ем прямо из котла уху да кашу, запиваю обед мутно-желтой медовухой, сплю на полу на медвежьих шкурах. Вся мебель в избе состоит из двух скамеек и стола да еще деревянной кровати, стоящей в простенке за печкой. На кровати и днем и ночью лежит дед Николай, тугой на уши, и, видать, оттого крайне немногословный. Лежит он в шубе, в валенках и в малахае. Впрочем, иногда он встает, проходит на крыльцо и греется на солнышке, не снимая ни шубы, ни малахая. Он подолгу смотрит в одну точку, тихо шевелит губами, и мне порой кажется, что он шепчет старые длинные молитвы. В такой позе он совершенно недвижим, и я часто делаю с него наброски. Не раз я просил его снять малахай и шубу.
- А зачем? Шуба-то при мне дух удерживает... - возражал он с расстановкой, словно боясь выпустить из себя этого живого духа.
Сам Ольгин располагается в конторе лесничества, такой же просторной и голой избе, стоящей неподалеку. В отличие от отца, он разговорчив и любопытен. По вечерам, когда мы с ним варим на костре неизменную уху из ленка или хариуса, он любит пофилософствовать. В его рассуждениях о тайге есть что-то унаследованное от старых поверий лесовиков. Лес ему заменял и семью, и друзей, и жилье.
- Врос я в тайгу, - говаривал он часто, мечтательно вглядываясь в темные чащобы. - Меня отсюда ничем не выдернешь, разве что подрубить можно... Да и то корни в земле останутся.
В такие минуты его синие, как лесной воздух, глаза наполнялись светлой задумчивой грустью; глядя на них, я вспоминаю врубелевского Пана.
Однажды, подавшись ко мне, он произнес со значительным выражением:
- Она, тайга-то матушка, свою душу имеет, да не каждому открывает ее. Любить надо.
- А наука? - возразил я.
- Что наука? Наука без любви - что посох слепому: пройти пройдешь, а ничего не увидишь.
Широкоплечий, высокий, в синей косоворотке, ладно облегавшей его костистую фигуру, он выглядел молодцевато для своих шестидесяти лет. Бороду он брил, оставляя короткие, чуть седеющие усы. В эту глухую сторону мало находится образованных охотников на лесничество, и поэтому его, бывшего лесника, подучившегося на курсах, назначили лесничим. Свое лесное хозяйство в полтора миллиона гектаров он исходил вдоль и поперек, он сжился с лесом, и от него самого веет этой неизбывной лесной силой.
Каждый вечер он спрашивал меня одно и то же:
- Видались с учеными-то?
- Видался.
- Ну и как?
- Вареньем угощали.
- Кто ж, сама, поди?
- Она.
- Обходительная дамочка.
В один из таких вечеров мы сидели у костра, возле самой избы. Перед нами на "козелке" висел прокопченный котел, похожий на большой булыжник. В двадцати шагах от нас лесная опушка. Оттуда из-за могучего кедра выглядывал амбарушко на сваях, называемый по-удэгейски - цзали. Солнце еще цеплялось за макушки кедров и ясеней. Легкий синеватый парок поднимался от сочной лесной поросли. Вечерние тени подползали к нам все ближе от опушки и волокли за собой горьковатый запах коры бархатного дерева и острый, свежий дух грибной сырости.