Михаил Воронов - Детство и юность
Отец, как теперь помню, сидел на диване в своем кабинете, куда позвали и нас; будущий учитель стоял у двери, вытянувши руки по швам и уставя глаза на отца, который говорил ему что-то. Разговор прекратился тотчас, как вошли мы.
— Вот вам учитель, — сказал отец.
Учитель посмотрел на нас, мы на него.
— Теперь уж я не буду вас сечь, а он, вот и плеть отдам ему, — и отец отдал учителю нагайку.
— А вы-то как же? — робко спросил учитель.
— Не беспокойтесь, у меня есть другая, я себя не обижу, — возразил отец.
— Они меня, надеюсь, и без этого будут слушать, — робко заметил учитель, переминаясь на месте, и положил нагайку на стул.
— Нет, нет, возьмите; с ними без этого не обойдетесь, они уж так приучены, — перебил его отец.
Учитель взял нагайку и начал раскланиваться.
— Так вы будете учить их в комнате около церкви, об успехах каждый день говорите мне, а чистописанье приходите показывать вместе с ними.
Учитель еще раз поклонился и вышел.
На другой день мы отправились вместе с отцом в назначенную для нас комнату, куда позвали и учителя; но вместо одного явилось вдруг двое: бывший частный пристав, посаженный в острог за выпуск арестантов из своей части на разбой, взялся преподавать нам арифметику и грамматику, уверяя, что он знает секрет самого скорого изучения этих наук.
— Молитесь! — провозгласил отец, когда вошли учителя.
Мы начали креститься.
— Ну, теперь, с богом, начинайте!
Мы разместились в следующем порядке: два брата на одной стороне стола, подле арестанта, посаженного «за обман и мошенство»; я и сестра одесную и ошую пристава, выпускавшего разбойников, на другой стороне; отец на третьей.
Нужно заметить, что каждый из нас знал даже писать, а читали мы довольно бойко.
Содержавшийся «за обман и мошенство» и его ученики сразу поняли друг друга и занялись сперва чтением, потом изображением арифметических знаков и, наконец, письмом; но пристав, выпускавший разбойников, никак не мог объяснить нам, что в грамматике главное — предложение и его части: подлежащее, сказуемое, связь, определительные и дополнительные слова, хотя и подкреплял свои доводы, с одной стороны, авторитетом Греча, с другой — угрозою наказания, которому должны подвергнуться бестолковые дети. Сестра и я толковали сквозь слезы «связь», «подлежащее», «сказуемое», но ровно ничего не понимали. Видя, что предложение и его части остаются непонятными, пристав начал толковать об употреблении строчных и прописных букв, на что отец заметил ему, что дослужился до штабс-капитанского чина, а фамилию свою пишет со строчной буквы, следовательно, для детей это совершенно ненужно.
— Лишь бы писали четко да красиво, да бойко читали, да арифметику знали, потому что счеты не всегда под руками, а уж эти мудрости не для них, — заметил отец.
Пристав уступил.
Началось объяснение арифметики и ее тайн, причем сделан был легкий намек на то, что извлечение корней вовсе не такая трудная вещь, как предполагают многие: что стоит только делить и помножать, делить и помножать, отчасти складывать и вычитать, и таким образом исчерпывается вся премудрость. Не знаю, как у сестры, но у меня забегали мурашки вдоль спины, когда грифель, визжа и свистя, изобразил на доске число с крючком наверху.
«Господи! Господи! — подумал я. — Вот сколько нагаек придется получить, прежде чем извлечешь хоть половину такого корня!»
До сих пор не понимаю, зачем ему непременно хотелось учить нас корням, когда мы и четырех правил хорошенько не знали. Это он все отцу пыль в глаза пускал.
— Понимаете? — спросил нас пристав.
— Понимаем, — жалобно произнесла сестра, но так скоро, что я успел проговорить с ней только последний слог.
Дальше рассказывалось нам о дробях, именованных числах, пропорциях, отношениях и проч., причем пристав каждую такую штуку изображал на доске, а отец с любопытством произносил: «А ну-ка, дайте я взгляну».
Часа два тянулся урок; наконец отец торжественно произнес: «Довольно». Он был весьма доволен нашими успехами, почему после новой молитвы с улыбкой заметил, обращаясь к нам: «Да, хорошо-то оно хорошо… только много еще придется вас сечь, пока выучитесь»…
На крыльце нас встретила матушка и очень осталась довольна, когда узнала, что никто из нас не был наказан. Вечером нас засадили учить уроки; хотя мне и сестре не было их задано, но отец настаивал, чтобы мы повторили о корнях; и даже сам попытался изобразить что-нибудь подобное, но, по замечанию няни, «нацарапал только хвост ведьмы».
Следующий урок был на другой день. Пристав, выпустивший арестантов на разбой, не явился, и мы все четверо остались на руках посаженного «за обман и мошенство», который оказался добрейшим и смирнейшим существом. Отец явился в средине урока, спросил, как мы учимся, и, получив удовлетворительный ответ, ушел. Занятия наши с учителем ограничивались «Начатками христианского учения», арифметикой, десятью первыми страничками бестолковой грамматики Греча и чистописанием, — дальше этого мы не заблагорассудили двигаться. Учитель наш, несмотря на свою отвратительную физиономию, отлично писал, так что даже отец приходил в восторг от его почерка.
— Как, каналья, ловко пишет! — говорил отец. — Хоть бы и не эдакой роже, так и то дай бог так писать! — прибавлял он.
Каждый день вместе с учителем мы отправлялись в контору, к отцу, показать свои тетради, причем он делал различные заметки, вроде следующих: «У кого это б так пузо выпятило?» — или: «Отчего ты, Ваня, не стараешься ставить буквы в шеренгу?» — или: «Кто это написал? это ногой написано…» Раз учитель, желая разукрасить мою тетрадь, сделал на обертке ее надпись: «сия тетрадь» и т. д., причем букву с откаллиграфировал на славу. Когда пришли мы показывать свои произведения отцу, он с гневом спросил меня: «Это ты сам так испортил тетрадь?» Я сказал, что это сделал учитель. «Мальчишке только позволительно делать такие глупости!» — резко заметил отец. «Это каллиграфия», — скромно заметил учитель. «Не каллиграфия, а дурной пример… Вы хотите учить моих детей черт знает чему!» — и отец бросил тетрадь на пол.
Так тянулось время нашего учения, скучно и однообразно. Нередко отец, соскучившись такою монотонностью, допрашивал учителя: «Хорошо ли они учатся? не шалят ли? Вы скажите, ради бога, — прибавлял он, — не скрывайте от меня, ведь я им отец… Ведь вы сами знаете, что скрывать этого нельзя: хорошо, так хорошо; дурно — сечь, нечего делать…»
— Они хорошо себя ведут, ей-богу, хорошо! — божился учитель.
— То-то, хорошо ли? — недоверчиво и с грустью твердил отец. Он никак не мог представить себе, чтобы дети, приученные к нагайке, могли обойтись без нее.
Вот и лето прошло. Наступившая осень памятна для меня по двум замечательным событиям, которые спешу передать: первое — знакомство с заплечным мастером (палачом), второе — ночное посещение караульной, в которой наказывали буяна-арестанта.
Мы только что возвратились с уроков, которых, нужно заметить, было два — утренний и вечерний, как нянька, бегавшая неизвестно зачем на арестантскую кухню, сообщила нам, что заплечный мастер «лопает» там говядину. Младший мой брат и я тотчас побежали посмотреть на лопающего палача. Следующее зрелище предстало нашим невинным детским глазам.
В огромной закопченной комнате с кирпичным полом, с громадной русской печью посередине, столами и лавками по стенам, толпилось человек десять у одного из окон. На подоконнике сидел широкоплечий мужчина лет тридцати пяти, с черною бородою и черными курчавыми волосами, в красной рубашке и синем жилете с металлическими пуговицами. Перед ним стояла деревянная чашка с кусками вареной говядины; ломоть хлеба, отрезанный во весь каравай, с кучкой соли на стороне, лежал на мешке из толстой холстины, помещавшемся на его коленях. Заплечный мастер (это был он) быстро уничтожал лежавшую перед ним провизию, посылая в рот огромные куски хлеба и мяса. Завтрак подходил к концу, как из толпы выделился коренастый арестант, лет двадцати пяти, с клинообразною бородкою и плутоватыми серыми узенькими глазками, вертлявый и веселый, и между ним и палачом произошел следующий разговор.
— Так как же твой Николашка? — спросил арестант палача.
— Да что Николашка? Одно слово — ученик! — отвечал тот, отправляя в рот малую толику говядины.
— А он из себя-то видный… — заметил арестант.
— Елова твоя голова! — с упреком отозвался палач. — Я ничего не говорю о том, что из себя-то он видный, а я говорю, что дело свое плохо знает: в кои-то еще веки сделается мастером, — ученик, одно слово! — И палач снова наколотил рот говядиной.
— Да ведь это дело немудреное: долго ли научиться, — заметил парень; он, видимо, старался досадить палачу противоречиями.
— Ну-ка ты, шустрый, — язвительно вскрикнул палач, — ну, на вот кнут: убей человека с трех раз…