Юлия Кисина - Полет голубки над грязью фобии
Волны до самого горизонта похожи на пыльный ледник. То есть в этот момент я села в лодку, и лодка вдруг оказалась в полной неподвижности. Самое ужасное, что пляжники, которые купались, и человек, который прыгал со скалы, навеки застряли в твердой пучине и, палимые солнцем, еще долго умирали на поверхности соли. Некоторые купальщики застряли по пояс. В основном дети, которые выпрыгивали из воды. Прыгающий со скалы оставил на поверхности только ноги.
Если идти по кривой поверхности, все время спотыкаясь о кривые волны, все время спотыкаясь и падая, дотрагиваешься языком до липкой, скользкой поверхности, вся она - соль. Так я дошла до места предполагаемого края земли:до горизонта. Линия эта ничем не отличалась от остальной поверхности, собственно говоря, ее вообще не было. Зато в центре моря блестел закрученный, витой столб, похожий на колонну. Только теперь я поняла, что своды в мечети поддерживали четыре кривых смерча (и вот это был затвердевший в одночасье и засолившийся смерч). В его стеклянной поверхности и запечатлена многая смерть: кривые островные деревца, вырванные с корнем, птицы, чьи перья распластаны по стеклу, и человеческая одежда: почему-то сто тысяч халатов. Когда я пошла прочь, по дороге мне встретились двое с бензопилой. По их словам я поняла, что они пошли вырубать халаты.
Я скоро заблудилась в волнах и заснула. По-видимому, еще долго стоял день -ведь я шла за солнцем, но я уснула в тени волны, не боясь размокания затвердевших вод, и мне приснился сон, будто мы на берегу искусственного моря снимаем фильм о том, как умер Висконти-Рейвич.
На веранде стоит экран, на котором видно, что происходит в закоулках огромного дома. Опоясывающий нижний холл выходит своими окнами то на море, то на оскольчатую гряду сонных гор. Камеры сами блуждают по дому, и увиденное мною происходит теперь только на экране. Постоянное раскачивание, беготня вещей. Срывается трюмо. Бежит, как у Пастернака. Певица тоже грузно бежит, задыхаясь, волоча свою арию. Сегодня она красавица! "Каста дива" дом, который кружится, кружится, и у меня кружится голова. С верхних перилец кто-то роняет пенсне, и оно хрустит, сминая партитуру - так просто: хрясь - певица вся в слезах. Торопливые чьи-то шаги гнут балюстраду. - Какое-то светское пение, доносится тенор из рукомойника: "Какое-то...", но шум воды поглощает критическое замечание. Певица, теперь уже переодевшись к вечеру в красное платье, облегающее все складочки моложавой прыткой и смеющейся геронтологии. Как хороша!
Море на закате металлически поблескивает панцирными чешуйками, отливает увядающей сиренью. Диагональное трюмо, покачиваясь, останавливается, и в нем угасает почти последний блик дня. Снова начинается пение. Визг. Дива, распластавшись на зеркале, берет верховные аккорды, и зеркало немедленно лопается, как пенная пленка. Осколки выплескиваются из сонной рамы, и в доме начинается суматоха. Экран выключается. Все мы бежим вниз. Плетеные стулья летят через перильца. По дороге, отставая от суматошного потока, я останавливаюсь, пораженная зрелишем солнца, почти что потонувшего в мягкой податливой морской чешуе. Темные кармины и кобальты клубятся в глубине.
Пока все копошатся, я решаю спуститься к воде. На пляже уже никого нет, кроме убирающего штативы фотографа. Так хочется с разбегу окунуться в еще теплые от полдня воды, но под ногой что-то твердое задерживает мой порыв: вместо моря - аккуратно уложенная брусчатка встречает меня своим почти что металлическим блеском. Брусчаткой здесь выложено до горизонта, и днем камни блестят на солнце, создавая ощущение трепещущей водяной глади. Теперь я понимаю, почему море называется искусственным. Что-то движет мною. Пить. Я в поисках воды. Пить. Ухожу вглубь. Солнце уже почти что село. Я иду за ним. Мои шаги в резиновых тапочках почти не слышны. Особняк остается далеко под горизонтом. Где-то на юге различаю далекую колонну грузовиков - они возят брусчатку. Позднее я узнала, что море - это бесконечное наслоение брусчатки и что каждый год рабочие, которые обслуживают море, укладывают новый слой...
Надо сказать вам, что самой Пегги мы так никогда и не увидели. Она приходит всегда не замеченная никем, быть может, выслеживает нас у ворот и, когда все уходят, проникает в дом.
Первый раз мы нашли магнитофон с записями Пегги в прошлом году, когда вернулись в наш старый дом. Вещи были не тронуты. Только магнитофон стоял посреди стола. Мы услышали впервые ее голос. Она сообщала, что она Пегги и что ей необходимо наговаривать на магнитофон разные записи, которые она оставляет в нескольких домах время от времени. О Пегги мы догадывались по записям. Иногда она жаловалась на жизнь.
Только раз она появилась у нас, да и то мы все ее так и не увидели. Это было в тот день, когда разразилась страшная гроза и во всем городе погас свет. Мы услышали ее голос. Она беспокойно шептала: "Сюда, сюда", и мы шарили в темноте. Когда свет зажегся - Пегги уже не было. Она лишь оставила свой платочек, который мы бережно храним.
Третья история Пегги, которую мы прослушали всей семьей, была история продажи алтарей.
Пегги пошла на базар. Когда она возвращалась, на краю базарной площади она увидела сияние. Когда Пегги подошла ближе, она поняла, что сияние исходит от позолоченных алтарей. Вдоль огромной кривой базарной стены стояли грязные стареющие торгаши и из рваных тряпок вынимали знаменитейшие в Европе алтари или их фрагменты. Был среди них и кусок Гентского алтаря, и алтарь Песочного собора и т.д. Некоторые торгаши вынимали из тряпок полуобгоревших, но все так же прекрасно улыбающихся херувимов. Подъехал грузовик для дешевой распродажи пинаклей и крестоцветов. Ну и вакханалия началась!
- Я подошла к одной старой перечнице, - рассказывала, почти что задыхаясь от возмущения, наша милая Пегги, - и она продавала деву Марию из знаменитого Хверского монастыря рыб!
Однажды мы сделали запись специально для Пегги. Мы приглашали ее появиться у нас, не таиться. Говорили, что любим ее необыкновенно и страшно жаждем видеть ее, как бы она ни выглядела и из какой бы семьи ни происходила, но Пегги так и не пришла.
Самая удивительная из историй Пегги - рассказ об ее встрече с Гитлером. Вообще в искренности Пегги мы не сомневались. Она была знакома со многими поразительными людьми и никогда не задирала нос по этому поводу. Но история с Гитлером была какая-то особенная. Пегги с такой нежностью и с таким сожалением рассказывала ее нам. И было в этом столько боли, и раскаяния, и лиризма... Вот послушайте: я сижу в мастерской и приходит ко мне маленький и робкий молодой человек, быть может, и не такой уже молодой, но в глазах и молодость, и свет, и смертельная усталость. А главное - страх! И я хотела спросить его имя, но вдруг меня осенило. Это был молодой Адольф Гитлер. "Убирайтесь немедленно! сказала я злым полушепотом. -Мои моральные установки не позволяют мне с вами разговаривать". И я разразилась пылкой речью в защиту человечества: "Вы погубили столько евреев!" - кричала я, почти что осипнув. Гитлер жался к выходу. "Я ненавижу фашизм! - завершила я.-Но к тому же, если кто-нибудь узнает, что я разговаривала с вами, меня все запрезирают и отвернутся от меня, поэтому, пожалуйста, уходите", - сказала я. Бедняга жался к стене, но потом через силу заставил себя говорить. Глазки у него бегали, как у загнанной старой крысы. Он умолил меня выслушать его, и я, заперев дверь на ключ, согласилась его слушать, но не более пятнадцати минут.
- Ведь вы, вероятно, помните из истории, - сказал он виновато, - я учился в художественной школе и был довольно способным. А мне так нравятся ваши рисунки, я только посмотрю и уйду.
И мне пришлось показывать свои рисунки Адольфу Гитлеру - кровавому палачу!
И Адольф Гитлер рассказал мне самое страшное воспоминание его жизни.
Была ранняя весна, и парк вокруг нашей школы был в свежей холодной зелени. Мы вышли из школы вместе с Юлией Блюменталь и некоторое время шли молча по желтой песчаной дорожке и размахивали громоздкими папками с рисунками. В то время моими кумирами были мастера Возрождения, и я сам чувствовал себя таким мастером. Мне казалось, что природа повинуется мне. Ветер слушал мои желания и прекращался или дул сильней. Солнце по одному мановению моей руки выкатывалось из-за деревьев. Словом, все подчинялось мне, но это была великая тайна, и я впервые открылся об этом Юлии. Вдруг из-за куста выскочила мышь, и Юлия завизжала. Я схватил папку с рисунками, бросился по дорожке вперед, накрыл мышь папкой и придавил. Мышь пискнула. Я раздавил ее. Когда я поднял голову, Юлия Блюменталь уходила в другую сторону, и, когда я попытался ее догнать, она убежала от меня.
Больше мы никогда не разговаривали, хотя проучились в одном классе еще три года. Я проклинал себя, проклинал мышь. Я казался себе жалким убийцей, неуклюжим и маленьким. Иногда я представлял эту сцену до малейших подробностей, все время испытывая одно неприятное чувство. Казалось, что это краткий писк преследует меня. В конце концов это стало наваждением, и я не мог больше смотреть на Юлию. Я перестал ходить в классы, чтобы не встречаться с ней и чтобы снова не испытывать это воспоминание. Закончилось тем, что я возненавидел Юлию Блюменталь, а вместе с нею и весь еврейский род.