Михаил Старицкий - Вареники
— Понесла, да старшина отнял… Бог с ним!
Дети подняли плач, а Софрониха, вместо того чтоб утешать их, и сама расплакалась:
— Беззащитные мы; кто не захочет, тот лишь не обидит! Только, деточки мои, кветики милые, все от бога, все от его ласки. Нет у вас другого защитника… Молитесь ему единому… — крестилась она, шепча какую‑то бессвязную, но горячую молитву и прижимая к груди своих сирот.
Прошло несколько тяжелых минут; наконец вдова Софрониха встала и бодро подошла к печи.
— Годи, детки! Не такое еще это горе, чтобы так побиваться: вместо вареников я вам зараз нажарю млынцив. У меня масло есть, заробила, а яичек нам рябушка снесла, вот и у нас будет праздник.
Коротко детское горе. Материнское слово сразу прогнало его и осветило их личики радостью.
— Млынци! Млынци! — забили они в ладоши и начали помогать матери.
Вскоре запылал в печке огонь, и мрачная хата улыбнулась, оживившись светлыми пятнами.
Когда возвратился старшина с двумя сулеями в руках, то в его хате уже носился приятный запах поджаренного гречаного теста. Наймичка кидала со сковороды в огромную миску вареники, перекладывала их кусками свежего масла и, покрывши другой миской, усердно трясла, а жена старшины снимала с нескольких глечиков белую да густую сметану.
— Эх, добре пахнут, славно пахнут! — повел плотоядно старшина носом и, поставив горилку на стол, потер себе руки. — Что‑то значит господь: всякий праздник пошлет, и на всякий праздник призначит тебе всякую утеху — на великдень, например, пасха, порося, яйца; на риздво — сало, колбаса, буженина; на масляну — вареники и млынци…
— А на Петра, — отозвалась жена, — мандрыки[2], на Семена — шулики, на Столпника — стовпци, на Варвару…
— Стой, жинко! — перебил старшина. — Всего милосердия божьего не сочтешь, а лучше вот что: внеси‑ка к горилке, к первым чаркам, шаткованой капусты и огурчиков, годится при встрече с масляной напомнить ей и о великом посте, чтобы не очень чванилась, да не забудь и наливки вточить.
Когда все было принесено и наймичка, покрывши стол белой скатертью, поставила на нем три пляшки, три тарелки, миску кислой капусты и миску соленых огурцов с кавунами, тогда старшина, помазавши оливою чуб, залез, кряхтя, в почетный угол, под образа, а против него поместилась и дородная супруга, уже принарядившаяся в красную с зелеными усиками корсетку и в глазетовый блестящий очипок.
— Ну, Палажко, — обратился старшина к наймичке, несколько рябоватой, но здоровенной девке, — садись и ты за стол, на то свято.
Палажка поклонилась низко и уселась почтительно при конце.
— А теперь, — налил чарки хозяин, — боже, благослови, поздравляю с масляницей, дай господь и на тот год ее дождать, и чтобы все християне по всему свету встречали ее за чаркой да за варениками.
Все пожелали того же самого и выпили. Старшина посмаковал капустой, похвалил огурцы и кавуны. Хозяйка отдала в этом честь своей наймичке. Выпили еще по другой и по третьей, и за здоровье хозяина, и хозяйки, и даже за наймичку, причем старшина как‑то особенно крякнул.
— Ну, теперь подавай, Палажко, вареники, торжественно произнес он, расстегивая жупан, — пора и им, голубчикам, честь воздать.
Наймичка поставила на стол дымящуюся соблазнительным паром макитру, где в растопленной золотой влаге плавали сероватые подрумяненные с боков вареники.
Старшина пододвинул к себе макитру, полюбовался содержимым и, положив в миску белой дрожащей сметаны, стал погружать в нее вареники, приговаривая выученную от бурсака виршу:
Вареники, вареники!Вареники ви мученики:В окропі кипіли,Тяжку муку терпіли,Очі маслом позаливані,Боки сиром позатикані…Чим же вас величати?Хіба в сметану вмочати!
Закончил старшина и, опрокинувши шестую чарку, послал в рот целого вареника.
Смакуя и чавкая, старшина только мычал одобрительно и в промежутках между глотками произносил, давясь, едва внятно: "Добри вареники, настоящие". Дальше, впрочем, за недосугом и эти короткие восклицания прекратились.
Жена глотала вареники тоже усердно, но с некоторыми передышками, обращаясь изредка то к мужу, то к наймичке:
— Пухкие вышли. Вот положишь в рот, трошки придавишь, и сразу тебе расплываются, так и тают… так и тают… и сыр хороший, аж рыпит… Борошно хорошее попалось: и сухое, и белое; такой гречаной муки давно не видывала!
Миска быстро опорожнилась, на дне только плавало два‑три вареника. Наймичка подала новую макитру.
— Только ты, голубь сизый, не жри без толку, — предупреждала супруга, — а переливай наливочкой, так оно легче пойдет…
Несколько медленнее, с большими паузами для наливки, и вторая макитра опросталась.
Старшина еле дышал, сильно качался и два раза угодил чубом в самую миску с сметаной. Жена уже не обращала на него никакого внимания, а рассказывала, пошатываясь, наймичке смелые анекдоты, от которых последняя хохотала до упаду. Дошло до того, что хозяйка, обнявши Палажку, вскрикнула:
— Эх, отчего у тебя усов нет?
Наконец старшина, ударившись порядочно лбом, промычал: "Спать!" — и тем прекратил пиршество.
Лег старшина, да не легче от этого стало. В голову молотами стучит, а на груди пудовики лежат, дышать трудно.
Храпит старшина, онемели руки и ноги, да крикнуть сил нет, что‑то сдавило за горло, а очи раскрыты широко.
И видит он, как в темной хате месяц играет на глиняном полу, как от этого блеска сгущается в углах мрак и принимает странные формы; и слышит он, что далеко что‑то воет и стонет, что от этого стона дыхание у него становится невыносимо тяжелым, так что жизнь улетает. Мороз пробежал по спине старшины, и холодный пот на лбу выступил: он хотел крикнуть, но ужас сковал его голос.
Безвладно лежит старшина, устремив в угол неподвижные очи, а в углах уже волнуется не мрак, а темнеют какие‑то силуэты, словно католические монахи, закутанные сверху донизу в серые мантии с насунутыми на головы капюшонами; хочет старшина сомкнуть глаза, но не слушаются веки, а раскрываются еще шире.
А месяц светит все ярче да ярче; пятна от его света горят на полу каким‑то фосфорическим блеском и наполняют всю хату светящимися зеленоватыми волнами. Монахи в углах шевелятся, делаются серые, принимая форму треугольных мешков. Всматривается старшина — нет, это не мешки, не монахи, а огромные вареники, да, гречаные вареники!.. Они уже злобно глядят на него залитыми сметаной очами, оскаливши белые, сырные зубы… Вот они встали и шипят, словно на сковородке, только шепот их мрачный, зловещий, от этого шепота цепенеет мозг, сжимается сердце, и чует старшина всем существом, что изрекается над ним приговор, приговор смертный…
Стоны и плач раздаются уже близко, под окнами… А воздуху становится в хате все меньше да меньше; дышать нечем, с страшным усилием едва уже подымается грудь. В соседней комнате молотками сколачивают гроб; протяжный похоронный звон врывается в окна: от него шатаются рамы и гнутся стекла…
А вареники в серых мантиях медленно приближаются к неподвижному старшине, и видит он, что нет у них ни милосердия, ни пощады.
— Смерть тебе! Смерть грабителю! — шипят вареники‑судьи. — Давите его, братья, пока из этого хищника не выйдет душа!
Застонал старшина, но уже и стон не вылетел из окоченевшей груди, а остановился в сдавленном горле. А вареники у его изголовья шепчут надгробные речи:
— Натешился ты, налопался на этом свете, да не своим добром, нажитым честным трудом, а чужим, накраденным тобою, награбленным; с чужого, кровавого поту ты себе брюхо припас и жену свою раскормил, распоил… Куда ни глянь — все твое богатство смочено сиротскими да вдовьими слезами, и нет за них прощенья у бога…
— Нет, нет! — повторило эхо.
Раздался дикий хохот, и вздрогнула от него хата; полетели стекла из окон на землю… Яркий месячный свет помрачился уродливыми, страшными тенями… Холодный ужас остановил в жилах старшины кровь.
А вареники продолжают мрачно:
— Что ты сделал с Софронихою? Когда скоропостижно умер ее муж, ты, вместо того чтобы поддержать вдову, отобрал у нее надел и отдал его за взятку своему куму, а вдову начал жать за недоимки. К кому перешли и овцы ее, и волы, и коровы — к тебе, да еще задарма! У тебя и без того были коровы, а у нее детки‑сироты остались без молока, на сухом хлебе. Берегла она для них хоть гречневой мучицы на масляную, а ты и последнее лакомство у детей ее отнял, поласился на сиротские крохи… Так вот слезы‑то их и прожгут твою душу и потянут ее в самое пекло!
— В пекло! В пекло! — загоготали чудовища и начали по старшине выплясывать адского гопака.
Умирающий собрал последние силы, крикнул ужасным, отчаянным воплем и… проснулся.
В хате было все мирно; месяц заглядывал в окна… но перед глазами старшины еще реяли страшные образы и в ушах его стоял сатанинский хохот.