Борис Лазаревский - Ученица
Пришёл май месяц. И на устном, и на письменном экзамене по словесности я получила двенадцать, кроме того мне дали награду. Нашлись подруги, которые решили, что всё это случилось лишь потому, что я дочь известного, хотя уже и умершего профессора. Я же, узнав, что перешла в следующий класс, поняла только, что целых три месяца не увижу Равенского, и чуть не заплакала.
III
Лето было скучное, противное. С начала июня наступила засуха. Крыша в нашем доме, на хуторе, была железная и за день так накалялась, что в комнатах дышать было нечем. Масляная краска на балконе таяла, и ноги прилипали к доскам. Я ходила грустная, в лёгком пеньюаре, надетом прямо на тело. Мы с мамой были совсем одни. Я несколько раз звала к себе Зину, но она всё откладывала поездку. Брат Миша и Вася Колосов получили аттестаты зрелости, сделали себе по студенческой фуражке и уехали путешествовать сначала на Кавказ, а потом в Крым. И я даже была рада, что ко мне никто не пристаёт с лишними разговорами.
Дождя всё не было. Крестьяне служили молебны. Случилось два страшных пожара, один днём, другой ночью. При полной тишине горели две хаты. Сначала розовый, а потом белый дым огромным столбом, медленно полз по чёрному небу. Хотя весь народ уже сбежался, но в церкви продолжали непрерывно звонить по три раза: дэнь, дэнь, дэнь!.. Я стояла в одной рубахе на балконе и глядела на зарево. Было очень страшно, и вдруг почему-то особенно ясно вспомнился Равенский.
Мы не спали до утра. На следующий день, мама взяла к нам в усадьбу целую семью погорельцев с тремя детьми. Один мальчик был сильно обожжён. Он ночевал на сеновале, и у него обгорели волосы и мясо на плече и на руке. Я всё время переменяла ему компрессы, а он стонал и всхлипывал. Сладко было от сознания, что если бы Равенский видел меня в эти минуты, то наверное порадовался бы.
Недели через полторы погорельцев кое-как устроили. Снова стало скучно. Равенский не выходил из головы. Я хотела ему написать, но не знала адреса. На дворе всё ещё стояла нестерпимая жара. Легче дышалось только ночью. Часов до двух, пока не заходила ещё неполная луна, я лежала на окне в своей комнате и смотрела на уснувший сад. Обыкновенно ни одной тучи не плыло по небу. Только раз, уже в начале июля, после полуночи, деревья зашумели как-то глухо и невесело. Луна спряталась. Снова стихло. Неуверенно покрапал по листьям, с минуту, дождик и перестал, точно подразнился. Я легла в постель и уснула. Всё, что пригрезилось мне в эту ночь, я помню до сих пор.
Я задыхалась в комнате, потом надела пеньюар и туфли и вышла в сад. Не видя перед собой ничего, я ступала по тёмной липовой аллее. Как вдруг мне стало холодно, и дрожь пробежала по всему телу от затылка до пальцев на ногах. В самом конце аллеи, на скамейке мне нарисовалась человеческая фигура; я не могла даже рассмотреть её очертаний, но уже знала наверное, что это Равенский. Вспомнилось, что я почти не одета, и всё-таки тянуло вперёд, как тянет броситься вниз, когда стоишь на большой высоте.
И я нисколько не удивилась, что он здесь, на хуторе, в нашем саду. И когда я села к нему на колени, а он обнял меня за талию, в этом тоже не было ничего удивительного. Стало только тепло и на душе так радостно, как в действительной жизни никогда не бывало.
Он был не в учительском сюртуке, а в белом чесучовом костюме, в котором раньше я его никогда не видала. Но и пиджак этот показался мне давно знакомым. Особенно обрадовалась я дорогому голосу.
— Знаете, Наташа, дорогая Наташа, я живу на свете уже тридцать пять лет, и, быть может, мой конец недалёк… А вот я только в первый раз чувствую себя действительно счастливым. Я — женатый человек, обнимаю вас, гимназистку, мою ученицу, — ведь это в сущности подлость непростительная… И вот ужас от сознания этой подлости, помимо моей воли, делает это счастье ещё острее. Я хотел быть хорошим профессором, каким был ваш отец; я прочёл множество книг и всегда думал, что человек — господин своих поступков; а сейчас я чувствую, что когда волю придавит сила стихийная, тогда человек — раб… Таких сил две: смерть и любовь… Я страшно испугался, когда увидел вас в первый раз в классе. Мне будто сказал кто, что с этого момента моя порядочность полетит вниз, и моей воли больше нет и не будет, до самой смерти не будет…
Он вдруг замолчал и долго, не отрываясь глядел на меня своими прекрасными, добрыми глазами.
Мне хотелось ответить ему что-нибудь необыкновенно ласковое, но я не могла выговорить ни одного слова и только ещё сильнее прижалась грудью к его плечу. Щека моя чувствовала шелковистую бороду. Я знала, что мы сейчас поцелуемся. Губы у него были горячие и влажные, и мне почудился солёный вкус крови. Я задыхалась… Одну секунду у меня была мысль, что я сейчас умру. Я силилась ещё раз вздохнуть и — вдруг проснулась у себе в комнате.
Свет луны пробился из-под шторы и лёг по полу до самой стены. Мои волосы растрепались. Лоб был в поту. Я прибежала в спальню к маме и разбудила её.
— Что с тобой? — спросила она, поднимаясь на постели. — Зубы болят?
— Не-е-ет…
— Ну, так что же?
— Я видела страшный сон, ужасный сон…
— Что такое? — мама видимо сердилась.
— Мне казалось, что я попала под поезд…
— И больше ничего?
Я ещё острее почувствовала холодность её тона и ответила:
— Ничего…
Кажется, это было в первый раз в моей жизни, что я не скрыла от мамы пережитого, а просто солгала.
— Стыдись, Наташа: ведь ты же не крестьянская девочка, чтобы верить в сны. Ну, проснулась — и проснулась, выпила бы воды и опять легла, а зачем же тревожить других?.. У меня невралгия, я намазала себе щеку камфарным маслом, обвязалась платком и только что стала дремать, как вдруг ты…
Лампадка тихо горела перед киотом. Я взглянула на лик Спасителя, и снова мне стало так страшно, что я едва могла проговорить:
— Мамочка, милая, родненькая, прости!
— Ну, иди ложись…
Я ступала босыми ногами по полу и думала, что опять солгала, что мама мне совсем не близка и больше любит Мишу, и всё наше общее заключается только в том, что мы вместе обедаем. А самый милый и самый родной где-то далеко и, вероятно, даже и не подозревает об этой ночной истории.
Заснула я только когда взошло солнце. Утренний ветерок дул через открытое окно, и мне было свежо под простынёй и не страшно.
IV
Проснулась я поздно, кажется, в одиннадцать. Мама только что вышла пить кофе.
— Ну что, больше ничего страшного не снилось? — спросила она насмешливым тоном.
— Нет.
— Ты знаешь, я очень удивилась, что тебя мог так взволновать какой-то нелепый сон. Всякое сновидение — это рефлекс того, что уже было, только в сильно изуродованном виде. Возьми и прочти книгу Мори «Сон и сновидения», — это очень серьёзный научный труд…
Мама была когда-то на курсах и прочла много всяких книг; я же любила только романы и повести. Слова «рефлекс» я не поняла, но решила, что всякое научное сочинение о снах, вероятно, очень скучно и не имеет ввиду организации каждого отдельного человека, и поэтому Мори я читать не стану.
Я пошла к тому месту, где видела Равенского. Всё здесь было так же как и неделю назад, как и в прошлом году. Старые липы тихо шумели. Но, сев на ту самую скамейку, я взволновалась.
До обеда время шло скучно. Разболелась голова, и я не знала, куда деваться. Как и вчера стол накрыли на балконе. Есть не хотелось, и я проглотила только несколько ложек окрошки. Разговаривать тоже не хотелось. Приставали мухи. Настойчиво стучал хвостом о пол наш пёс Шарик, ожидая подачки.
Когда стали убирать тарелки, за воротами показалась красная рубаха кучера Игната. Он вернулся из города, куда ездил верхом за почтой. Передав лошадь своему сыну Стёпе, Игнат медленно подошёл к балкону. В правой руке у него был небольшой кулёк с покупками, а в левой несколько газет, книжка толстого журнала и два письма.
Начались счёты. Игнат вынул из кармана грязную записку и три рубля сорок копеек, все мелочью, которые снова долго пересчитывал.
— Ну, теперь можешь идти… — сказала ему наконец мама и, обращаясь ко мне, спросила, от кого письма.
— Одно из Ялты от Миши, а другое, кажется, от Анны Петровны. Впрочем, не могу разобрать почерка.
— Прочти, пожалуйста, вслух Мишино, — я не взяла с собой пенсне…
Я разорвала конверт и стала читать:
«Дорогая мамочка! Мы с Васей из Тифлиса до Владикавказа ехали по Военно-Грузинской дороге, потом по железной до Новороссийска, а отсюда морем в Ялту. Ехали мы в третьем классе, на палубе, вместе с богомолками из Нового Афона, и нас очень укачало. Случилось это потому, что в дилижансе у нас украли деньги, и об этом мы узнали только в Новороссийске. Не сердись, дорогая мамочка, — право же, я не виноват. У Васи осталось двадцать два рубля, на которые мы и живём. Пожалуйста, переведи мне сейчас же, по телеграфу хоть сто рублей, а то я задолжал Васе. Крым после Кавказа пустяки, — всё здесь ужасно дорого, но зато здесь очень весело. Мы встретили Полозова и Сущинского. Видели Наташиного учителя, Равенского. Мамочка, прости и, пожалуйста, поскорее пришли деньги, адресуй в Московскую гостиницу, а лучше всего приезжай сама, вместе с Наташей. Здесь, ей-Богу, ужасно весело и море красивое, совсем зелёное»…