Максим Горький - Вечер у Шамова
К тому же мне всегда хочется рассказать им о том, что я видел, что знаю о другой жизни, которая как-то особенно ядовито похожа и не похожа на их жизнь. Но рассказываю я грубо, неумело. Трудно мне на субботах у Шамова...
Резво, точно ласточка, по гостиной летают острые, красивые слова. Звучит смех, но - смеются мало, меньше, чем хотел бы я слышать.
Пришел адвокат Спешнев, сухой, длинный, как Дон-Кихот рисунка Дорэ; он стоит среди гостиной и, нервно размахивая сухими руками, надорванным голосом поносит губернатора:
- Дутый герой, палач, выпоровший мужиков Александровки...
Лицо Спешнева землистое, больное, ноги его дрожат, кажется, что он сейчас упадет. Тесно и жарко. Разноцветно, разнозвучно играют умы. Ляхов громко читает стихи Барбье, Спешнев кричит, перебивая его:
- А знаете, с какой песней шли французы против пруссаков в семидесятом году?
И, притопывая ногою, болезненно нахмурясь, он распевает в темп марша загробным голосом:
Nous aimons pourtant la vie,
Mais nous partons - ton-ton.
Comme les moutons,
Comme les moutons,
Pour la boucherie!
On nous massacrera - ra-ra,
Comme les rats,
Comme les rats.
Ah! Que Bismarque rira!*
- Вы понимаете? - спрашивает он, улыбаясь насмешливо и горько.- Идти на смерть с такой песней, а? Мы любим жизнь...
- Хосударство,- пожимая плечами, говорит Тулун, а горбатый инженер начинает рассказывать о "Левиафане" Гоббса.
------------------------
* Мы хотя и любим жизнь,
Но идем,
Как бараны,
Как бараны,
На бойню!
Перебьют нас,
Как крыс,
Как крыс.
Ах! И посмеется же Бисмарк! (франц.)
Пришла m-me Локтева, она в гладком платье серого шелка, гибкая, как рыба. Она очень красива и хорошо знает это. От любви к ней застрелился поручик, спился до нищенства купец Конев; о ней говорят много злого и грязного. Она прекрасно играет в шахматы, увлекается фантазиями Радда-Бай и говорит непонятные мне речи об индусах. Я считаю ее необыкновенным человеком и чего-то боюсь в ней. Иногда она смотрит в глаза мне так пристально, что у меня кружится голова, но я не могу опустить глаз под ее взглядом. Как-то раз она неожиданно спросила меня:
- Вы верите в чудеса?
- Нет.
- Напрасно. Надо верить! Жизнь есть чудо, человек - тоже чудо...
В другой раз, так же внезапно, она подошла ко мне и деловито осведомилась:
- Как вы думаете жить?
- Не знаю.
- Вам нужно уехать отсюда.
- Куда?
- Всё равно. В Индию...
Положив красивую руку на острое плечо Спешнева, она просит побеждающим голосом:
- Пожалуйста - "Три смерти"!
И обращается к хозяину:
- Милый эпикуреец,- да?
Шамов ласково мычит, целуя ладонь обаятельной женщины, Ляхов смотрит на нее сумрачно, он стоит, напряженно вытянувшись, точно солдат; глаза Асеева становятся еще прекраснее, а женщины - улыбаются. Не очень охотно. Локтева смотрит на всех темным, притягивающим взглядом, рот ее как-то особенно полуоткрыт, точно она готова радостно целоваться со всем миром. Ясно, что она чувствует себя добрым владыкой всех людей,- самая красивая и радостная среди них. Зачем ей "Три смерти"?
Шумно двигают креслами и стульями, усаживаясь в тесный полукруг. Шамов, Спешнев и Асеев отходят в угол к маленькому круглому столу.
- Безумно люблю эту поэму,- заявляет изящная дама.
- Внимание! - командует Локтева.
Положив пухлые руки на край стола, Шамов странно улыбается, и в тишину лениво падает его сытый голос:
Мудрец отличен от глупца
Тем, что он мыслит до конца...
Я - изумлен. Этот рыхлый, всегда и всё примиряющий человек, масленый и обидно самодовольный,- глубоко несимпатичен мне. Но сейчас его круглое, калмыцкое лицо удивительно облагородилось священным сиянием иронии; слова поэмы изменяют его липкий, сладкий голос, и весь он стал не похож на себя. Или он - вполне и до конца стал самим собою?
В час смерти шутки неприличны!
- говорит Спешнев, негодуя, взмахнув растрепанными волосами.
Великолепные глаза Асеева задумчиво прищурены. Все слушают чтение серьезно, сосредоточенно, только Локтева улыбается, как мать, наблюдающая забавную игру детей. В тишине, изредка нарушаемой шелестом шелка юбок, властно плавают слова Люция-Шамова:
Прошу покорно - верь поэтам!
...Вы все на колокол похожи,
В который может зазвонить
На площади любой прохожий!
То - смерть зовет, то - хочет жить...
Оставьте спор!
- говорит Асеев, подняв прозрачную на огне руку. Его измученное лицо спокойно; с глубоким убеждением он читает:
В душе за сим земным пределом
Проснутся, выглянут на свет
Иные чувства, роем целым,
Которым органа здесь нет...
И снова лениво идут иронические слова Люция:
Я спорить не хочу, Сенека...
...Твое, как молот, сильно слово,
Но - убеждаюсь я в ином.
Существования другого
Не постигаю я умом!..
Горячо звучит надорванный голос Спешнева:
Нет, не страшат меня загадки
Того, что будет впереди,
Жаль бросить славных дел зачатки!
Землистое лицо его краснеет, глаза горят, и он всё громче, отчаяннее жалуется на гнусную обиду Смерти:
Титан, грозивший небесам,
Ужели станет горстью пепла?..
... И это - цель
Трудов, великих начинаний?
Тихо. Все замерли.
Встал Ляхов и, глядя на Локтеву, торжественно говорит:
Декрет сената!
Захлебываясь гневом и тоскою, Спешнев кричит:
Певец у Рима умирает!
Сенека гибнет! А народ
Молчит!
Эти крики гасит холодный, иронический голос Шамова:
Себя нетрудно умертвить.
Но, жизнь поняв, остаться жить
Клянусь - не малое геройство!
Все эти слова падают на душу мне раскаленными углями. Я тоже хочу писать стихи И - буду писать!
Теперь эти люди странно близки мне, небывало приятны. Меня трогает задумчивая сосредоточенность одних, восторженное внимание других; мне нравятся нахмуренные лица, печальные улыбки людей, нравится их приобщение к идеям умной поэмы. Я крепко уверен, что, испытав столь глубокие волнения духа, все они уже не в силах будут жить, как жили вчера.
В задумчивом молчании гостиной медленно текут слова Люция:
Для дел великих отдых нужен,
Веселый дух и - добрый ужин...
Шамов обводит всех маленькими глазками, включает и меня в невидимый круг и, легонько вздохнув, говорит, улыбаясь:
И что за счастье, что когда-то
Укажет ритор бородатый
В тебе для школьников урок!
Он произносит слова всё более неохотно и тихо, точно засыпает, утомленный беседой с друзьями.
В дверях, прячась за темной портьерой, стоит тоненькая, стройная горничная, с золотой, змеиной головкой, в кружевной наколке на рыжих волосах, на ее белом лице остро блестят зеленоватые глаза.
И я умру шутя...
- мечтает Шамов, тонко улыбаясь.
Он кончил, слушатели дружно рукоплещут, а Локтева целует его в лысину.
- Вы очаровательно читаете, Макс. Ах, боже мой...
- Польщен. Но,- "как истый сибарит",- приглашаю кушать! Вашу лапку, дорогая...
Стало шумно и очень весело. Люди парами идут в столовую, сзади всех горбатый Асеев. Он качается на ногах, точно пьяный, одной рукой он потирает высокий лоб, исписанный морщинами, в другой - папироса; он мнет ее пальцами, посыпая ковер табаком.
- Волшебница,- английской или хинной? - громко спрашивает Шамов.
В столовой, под яркой люстрой, на огромном столе сверкает хрусталь, светится серебро, три вазы с фруктами, как три огромных цветка Дама в пенсне рассказывает Ляхову:
- В воскресенье у Ещепуховых меня угощали медвежьим окороком. Я не нашла в нем ничего особенного.
А Тулун басом внушает кому-то:
- Возьмите перцу - так! Теперь - уксус! Ага?
Я незаметно пробираюсь в прихожую,- я уж научился уходить незаметно. В прихожей, на диване, сидит и дремлет, раскрыв рыбий рот, младшая горничная Дуня, круглая, как бочонок, и пестрая, как маляр. Шамов рассказывает про нее, что в первые дни службы эта рабыня съела у него кусок туалетного мыла.
- Ой! - вскрикивает она, просыпаясь.- Извините. Которое ваше?
Но, видя, что я уже надел пальто, спрашивает:
- Сели есть?
- Да.
- Ну, слава богу!.. Прощайте!..
Ветер гоняет по улице тучи мокрого пепла; в черной сети ветвей дерева странным желтым цветом расцвел огонь фонаря. Ночь прижала дома к земле, и город кажется маленьким в мокром кулаке ночи.
Я шагаю по жидкой грязи, сквозь тяжелую сырую тишину, в голове у меня горит костер новых слов, мыслей, я благодатно взволнован.
В памяти звучат слова эпикурейца:
Когда ж насыщусь до избытка,
Она смертельного напитка,
Умильно улыбаясь, мне,
Сама не зная, даст в вине...
Само собою слагаются в стихи другие слова:
Душа, одинокая и слепая,
Бредет по улице грязной.
Едет ночной извозчик, сгорбившись на козлах разбитой, гремящей пролетки. Качает головою черная, мохнатая лошадь. В конце улицы трещит трещотка сторожа.
Со мною что-то случилось,- такая тоска сжимает сердце, такая тоска...