Григорий Свирский - Ряженые
- Не из Афгана, парень?.. Был? Попробовал шилом патоки. Ты в доме не первый такой... С руками-ногами? Повезло, значит... Ключи есть?
- А как же! - Юра потряс связкой, которую ему вернули на Лубянке вместе с некогда изъятыми у него пожелтелой отцовской кожанкой и пустым бумажником.
Не стал ждать застрявшего где-то лифта. Взлетел на свой шестой по захламленной лестнице.
Не тут то было! Квартира заперта на новый, врезанный кем-то замок, но времена переменились - приковылял, в конце концов, управдом, помнивший еще отца Юры, знаменитого авиаконструктора, отпер тяжелую дверь, обитую темной перкалью. И даже напутствовал законного жильца, заметив на нем черную кипу: "С Богом..."
Юра тихо прошел по запыленным комнатам. Сергей Адамович и институтские остались в коридоре, притихли... Постоял молча возле старого кульмана, за которым, временами, священнодействовал отец, обошел огромный стол с пожелтелыми папками и макетами самолетиков. Один из них напоминал о "дне икс", как называл отец день самой большой своей удачи. Юре даже почудилось, слышит тихий отцовский голос: "... когда наш беспилотный завершил маршрут, в конструкторское бюро влетел возбужденный "старик" и закричал: "Качайте Акселя!" Чертежники оставили свои кульманы и начали подбрасывать конструктора Иосифа Аксельрода. "Старик" или АНТ, как они звали Туполева, кричал - подбадривал: "Выше качайте! Выше!!"
Так и засняли отца на века - воспаряющего ввысь ногами кверху...
Потом Юра постоял в комнате матери. Этот мир звучал в нем на множество голосов. Мама преподавала французский язык будущим дипломатам. Бальзак и Стендаль были прочитаны Юрой в четырнадцатилетнем возрасте. По французски. Мать не любила Вольтера, отец называл ее за это "тайной католичкой". И был недалек от истины. Она приоткрыла сыну таинства "враждебного" католицизма. Однако уголовный лагерь в Мордовии незамедлительно внес свои поправки, наградив Юру Аксельрода за баскетбольный рост и сильные кулаки кличкой "Полтора Жида..."
Два книжных шкафа, отведенных мамой ему, пусты. Книги изъяли при обыске. Шесть мешков увозили...
Когда Юра вернулся к друзьям, застывшим в прихожей, глаза его были полны слез.
Вечером вышел провожать своих хорошо подвыпивших гостей, ставших, пока Юра валялся после Афгана в госпитале и "отдыхал" в Мордовии, инженерами и аспирантами в различных технических вузах. Трамвая долго не было, двинулись к станции метро пешком, гомоня и приплясывая на ходу, как в студенческие годы. Даже Сергей Адамович пританцовывал, хоть и старик, далеко за сорок...
Когда Юра вернулся домой, на выщербленной каменной ступеньке подъезда ежилась от холода Марийка. Вскочила, тонюсенькая, глазастая. Показалось в полумраке, в том же самом платье, в котором являлась в госпиталь на первые свидания, а потом и на занятия, когда готовил ее к вступительному экзамену в педвуз. Оно снилось ему все годы Мордовии, это платьишко школьницы из дешевой китайки в полоску, заколотое у горла английской булавкой.
Руки у Марийки ледяные. Обхватила за шею и не отпускает. - Ты не знала, что я вернусь к двум? - с трудом выговорил Юра.
- Как не знать?!. И записку получила, и бабушка передала. Приехала. Промчалась под аркой дома во двор. Твои друзья толпой. Все же знают ... из-за кого ты... Стыдоба!
Поднимались на лифте, обнявшись. Юра бормотал "Барашек ты мой", вряд ли слыша, что он бормочет... Слышать - не слышал, но... Марийка даже пахла, казалось ему, недавно родившимся барашком, какой-то сладкий, домашний дух шел от ее тонкой и обнаженной шеи.
Почти не изменился за его тюремные годы "чернявый барашек", как прозвали ее с нервной завистливой веселостью "афганцы", соседи по госпитальной палате. Только вот упрямые, никаким гребнем не уложишь! завитушки волос ныне уж и не завитушки вовсе, а мягкие кольца, спадающие на узкие тугие плечи смоляным водопадом. Колечки волос равномерно крупные, будто их все утро бабушка завивала Марийке горячими щипцами.
Юра улыбнулся: "щипцами..." На "чернявого барашка" и солнце-то не действует. Молочно-белое, без тени загара, круглое лицо русачки-северянки. А глаза - уж точно не от матери русачки. Темные, вытянутые, узкие, видно, от отца-казаха, и то наивно-удивленные, то вдруг ранящие, как ожог.
Отпер дверь квартиры. Пропустил Марийку впереди себя. Колыхнулись ее смоляные цепи. Несколько пугала Юру ошеломляющая, броская красота Марийки. Вобрала она в себя, казалось ему, всю красу - и севера, и юга. Постиг уже, нет для него на свете цепей крепче, чем смоляные, Марийкины. Только что не позванивают, как стальные... .
Вошли в коридор, отстранился от Марийки резко, с усилием. Не оторви ее от себя, да повтори вслух "барашек ты мой!", никакие вековые запреты иудаизма: "до свадьбы ни-ни..." их бы не остановили...
Марийку это его движение испугало, но, взглянув на счастливое лицо Юры, вспомнила уроки "гиюра", которые с радостью бы забыла. И разрыдалась, проговорила сквозь слезы: - К раввину, Юрастик, пойдем прямо с утра. Пусть поженит!..- Засмущалась, спросила хитровато, не без надежды: - А что бы вызвать его сюда, по пожарной тревоге. А то впадем в грех... - Сказала с печальной шутливостью: - Ох, сколько у иудеев устарелых законов!
Юра улыбнулся и, подхватив ее на руки, отнес в комнату матери, уложил там спать
Марийка так и не заснула. Едва стало рассветать, заглянула в комнату Юры, приблизилась на цыпочках к нему, посапывающему и чему-то улыбавшемуся во сне. Погрузила пальцы в его поредевшую шевелюру, и у нее вдруг вырвалось вполголоса:
-БОже-БОже, да ты лысик?!
Юра открыл глаза, улыбнулся марийкиному оканью: почти все школьные годы жила она с отцом, военным комендантом Вологды, как тут не заокать!
Подвинулся к стенке, чтоб замерзшая Марийка приткнулась рядышком, согрелась, и, помедлив от нерешительности и страха, начал трудный разговор, к которому готовился с вечера:
- Мари, гнездышко, дурашка моя, волнуешься, разокалась... поговорим спокойно. Ты должна трижды подумать... проверить свои эмоции разумом...
- Чистым разумом?! - засмеялась Марийка; пока Юры не было, она осилила аж все четыре философские книги, которые, по Юриной просьбе, пересылала ему в Мордовию.
Юра взглянул на нее удивленно, принялся загибать пальцы.
- Раз. Я, Мари, как видишь, лысик. Я родился еще при Хрущеве. Два. Я в России не равноправная личность, а жид. И даже "Полтора Жида", как прозвали меня в Мордовии за разбитые в кровь кулаки. К чему тебе, законопослушной птахе, пусть даже заглянувшей неосмотрительно в Юма и Бекона... Молчу молчу, гордая славянка!.. Три. Я не только жид, но и бывший зек. Дважды меченый.
- Дурак ты, хоть и лысик! - прервала его Марийка, тронутая и тревожной материнской интонацией Юры, и даже полным повтором им ее "дичайших" доводов, и обхватила своего Юрастика с такой силой, что у него занялось дыхание. - Мы и так потеряли из-за моей лопоухости целых два года. Ты стал за это время и лысик и, вон, веко у тебя дергается... Отправимся в загс сейчас!.. Нет, сейчас! Чтоб конец вранью - сегодня же!.. Какому вранью? Целый год врала маме, что хожу в институт, на литературный кружок. А ходила, как только ты написал, что надел религиозную кипу, к старику-раввину, чтобы сдать на "гиюр". Раввин - такая душка, не выдержал моей непонятливости, - обещал, в конце концов, принять экзамен...
... Четыре года минуло, как медовый месяц. Каждый отпуск ходили на байдарках по Сухоне, Вычегде - северным рекам. С дружками из сообщества "байдарочных психов", как называли его студенты. Гребли в любую погоду. Жили в палатках. В конце "медового месяца" у Аксельродов родился Игорек. К карандашным рисункам Юры, развешанным по всей квартире - гордый, с длинновато-вздернутым носом, "славяно-греческий" профиль Марийки доминировал, - прибавился веселый сколок с библейского сюжета "Марийка с младенцем".
Будущее казалось безмятежным...
Все изменилось в один день. Подвели тюремный опыт и прозорливость Юры.
В Дом культуры имени Горбунова, куда Юра с Марийкой ходили смотреть кино, зачастила необычная нагловатая группа парней, почему-то называвшая себя "Памятью".
"Памятью" в недавнее время считались сборники воспоминаний диссидентов и зеков сталинских лет. Два выпуска "Памяти" опубликовали в Москве, книги стояли в Юрином шкафу рядом с "Туполевской шарашкой", изданной "за бугром". Изымали гебисты "Туполевскую шарашку", Солженицына и Шаламова, прихватили заодно и "Память", издание вполне легальное...
Новоявленная "Память" была совершенно иной, настораживающей. Ее молодцы напомнили Юре только что оставленных им в лагере уголовников. Казалось, оголтелую лагерную братву вымыли, коротко подстригли, приодели, - на большинстве специально сшитая полувоенная черная униформа, на двух-трех длинные, навыпуск, белые рубашки, точно на танцорах из ансамбля русской песни и пляски.
Начала самозваная "Память" уж точно как уголовники - с грабежа: украла чужое, раздражавшее кого-то благородное название, скомпрометировала его, обхамила.