Максим Горький - Нищенка
Ему хотелось, чтобы она замолчала, не суетилась так и дала бы возможность подробно рассмотреть её. Он медленно шёл вдоль тротуара и, не сводя с неё глаз, думал о том, чем бы это заставить её замолчать… Подать ей? Она будет благодарить.
Повести её к себе? Вот нелепость!.. И, думая так, он в восхищении повторял про себя:
«Но как она красива! Ангельски, именно ангельски красива!»
– Барин! Голубчик, подай!.. Мать дома больная, братишка грудной ещё, по-дай Хри-ста…
– Стой же, погоди. Я тебе дам, понимаешь? Дам! Много дам. Помолчи. Погоди.
Скажи мне прежде – ты откуда? Чья ты? Кто твой отец, мать? Давно ли ты это… то есть просишь?
С её поднятого кверху личика детски доверчиво смотрели ему в лицо синие глазки и как-то невольно вызывали у Павла Андреевича некоторые смутные, незнакомые ему чувства и располагали его к исключительным поступкам. Он оглянулся вокруг…
Улица была пуста, и вечер понемногу окутывал её своей мягкой тенью, Тогда он взял девочку за руку и пошёл, стараясь соразмерять свои шаги с её торопливой, вертлявой походкой. Это ему плохо удавалось, и он сам как-то прыгал, то опережая её, то отставая; а она семенила около него, дёргая его руку и громко, на всю улицу рассказывала:
– Я ведь здешняя. Мы там живём, внизу, в слободе. Отец-то помер. От водки это. А мамка тоже померла, оттого что он её бил уж очень, Я с тёткой Нисой теперь и живу. Она говорит мне: «Коли ты, говорит, пострелёнок, мало насбираешь, я те за вихры отвожу». Тётка-то Ниса говорит… Сердитая тоже. Барин хороший…
– Погоди же, я сказал – дам! Но ведь ты говорила, что дома мать у тебя и брат больные…
– Это тётка Ниса велит, чтобы жалобней было. А как не жалобно, не будут подавать, говорит. «Ты, говорит, дьяволёнок, смотри у меня, мало не приноси. Ври, говорит, во всю мочь… И чтобы жалобнее… а то и не станут подавать…»
Тонкий, звенящий дискант ребёнка всё сильнее возбуждал в нём странные, непривычные мысли. Он шагал медленно, задумчиво, плотно закутавшись шинелью, и, вслушиваясь в музыку её речи, подумал, что ей, должно быть, очень холодно в этот свежий весенний вечер, и, машинально взглянув на её ноги, почувствовал, что его неприятно укололо где-то. Грязные, стоптанные башмачишки на её быстро и гулко топавших о мостовую ножках широко улыбались всякий раз, когда она высоко подымала ногу, улыбались, и эта улыбка открывала маленькие голые и мокрые пальцы, покрасневшие от холода. И как она грязна и оборвана!.. Он поднял голову и посмотрел вдоль улицы.
Два ряда домов, больших и холодных, неприветливо смотрели тёмными пятнами окон на него и его спутницу. В их взглядах было что-то ироническое и строго определённое.
И казалось, они были недовольны им, Павлом Андреевичем, за то, что он позволял так громко звенеть этой маленькой нищей.
Павел Андреевич, приведённый в состояние какого-то тоскливого гипноза её говором, чувствуя себя утомлённым и разбитым, вдруг почему-то подумал, что если бы кто-нибудь из знакомых встретил его в этой компании, то… было бы очень нелепо.
Его и так незаслуженно считают мизантропом только за то, что он не хочет близких знакомств, тогда как он не хочет их совершенно не из человеконенавистничества. Просто потому не следует ставить себя с людьми в так называемые близкие, дружеские отношения, что такие отношения ведут за собой нелепую обязанность выслушивать от них массу рассказов о разных пошлостях, об интригах, о здоровье и характере их жён и других мелких житейских событиях, до расстройства желудка включительно. На что нужны эти пустые и пошлые разговоры? Всё это неважно и ненужно. Покой, созерцание, иногда любопытство, но любопытство без страсти, без самозабвения, – вот нормальная жизнь.
Внутренний мир современного человека настолько сложен и разнообразен, что, изучая его, можно совершенно и полно удовлетворить тщеславную жажду ума больше знать. А мир внешних явлений, – он слишком нервозен и слишком скоро утомляет человека, который хочет жить просто и спокойно. Чем больше изолирован человек от других людей, тем он счастливее, ибо счастие – это покой, не больше. Зачем же нужна эта ангельски красивая девочка в лохмотьях ему, Павлу Андреевичу, товарищу прокурора и человеку с установившимися взглядами на жизнь? Она – пролог к тяжёлой и глупой драме, которую он не хочет видеть.
Они уже знакомы ему, эти простые драмы, и даже надоели. Её жалко; но что же дальше? Чем он мог бы помочь ей? Уж, конечно, не деньгами, которые проглотила бы тётя Ниса. Другого же выхода он не видит… Чего ж она звенит ему в уши свою унылую комариную песню? Зачем всё это надо? Фу, как всё это ненормально и глупо!..
Выпустив руку девочки из своей, Павел Андреевич вынул портмоне и задумался.
Сколько ей дать? Рубль мог бы временно облегчить её положение, но он может развить аппетит тёти Нисы и через три дня ухудшить это положение.
– Те, двое-то, жадные… тридцать пять копеек уж есть, а они ещё всё просят.
Кабы я насбирала тридцать-то пять копеек, так домой бы пошла! – говорила девочка укоризненно и серьёзно.
Павел Андреевич заметил, что глаза её блестят не по-детски сухо. Её маленькая фигурка, сжатая холодом, стала ещё меньше, а лохмотья как-то странно заершились.
Она стала похожа на избитого совёнка с выщипанными перьями. Он представил себе её ночью одну, идущую по холодной молчаливой улице, среди подавляюще больших домов.
Это была очень печальная картина… Что же ему с ней сделать? А он вновь почувствовал себя обязанным что-то сделать. Человек филантропического темперамента живо бы нашёл выход из этого затруднительного положения; просто человек – не заметил бы её, а он вот потерялся.
Его стало разбирать зло на себя; но в это время он увидал, что стоит у крыльца своей квартиры, и подумал, что самое лучшее – оставить её ночевать в комнате Ефима, а наутро, может быть, что-нибудь и придумается.
– Ты пойдёшь ко мне! – сказал он зябко прижавшейся к двери девочке, дёргая ручку звонка.
Она не удивилась, ничего не сказала и даже вперёд его юркнула в дверь под ноги Ефима.
Павел Андреевич усмехнулся на молчаливый вопрос своего слуги, разделся, скомандовал своей гостье: «Разденься!», Ефиму: «Умой её!» и, крепко потирая немного озябшие руки, вошёл к себе в комнату и сел за стол в глубокое мягкое кресло.
Перед ним урчал и фыркал самовар, из отверстия в крышке с лёгким свистом вылетала струйка пара. В этом свисте Павлу Андреевичу послышалось что-то насмешливое, а в глухом урчании воды – нечто недовольное.
Он облокотился на стол руками и, закрыв глаза, – любимая привычка, – представил себе свою гостью одетой в чистое платье, причёсанной и умытой… Это было идеально красиво.
– А куда же прикажете её деть? – спросил Ефим, просовывая голову в дверь.
Павел Андреевич обернулся к нему:
– А как ты думал, Ефим, куда её?
– Да ведь как же иначе?.. Напоить чаем и домой отправить. Я отведу, – решил тот.
– Гм! – снова задумался Павел Андреевич. – Хорошо, пусть будет так.
И он стал наливать себе чай. Он любил вечерний чай. Под меланхолические песни самовара, в этой залитой розовым светом лампы комнатке так славно думается и дышится. Всё так тепло, мягко, родственно… И так тихо, сладко-тихо… Но сегодня вот в его квартире новые звуки: это тонкий голос гостьи в комнате Ефима. Она всё что-то рассказывает там без устали, и изредка глухой бас Ефима коротко перебивает её. Что ждёт завтра эту девочку? Что ждёт её через десять лет?..
«Однако, в какое добродетельно-минорное настроение погружаюсь я! О чём, собственно, можно тут думать? О помощи ей? Близоруко и неумно. Их тысячи, этих уличных детей, и чьё-либо единичное усилие не улучшит их положения. Это обязанность общества, если ему угодно. И потом, в ней, наверное, есть уже инстинкты, которых не победишь воспитанием и которые со временем могут развиться. Бог с ней, с этой девочкой!..
В лучшем случае она будет кокоткой, если она умна, конечно…»
Но Павел Андреевич чувствовал, что как бы он ни думал, – ему сегодня почему-то плохо думалось, такими всё избитыми, общими местами, ни одной своей, оригинальной мысли… Почему бы это? Как бы он ни думал, ему не исчерпать этого вопроса о девочке, что-то остаётся, уклоняясь от определения словами, что-то такое смутное, неприятное…
Не зарождается ли это сознание обязанности по отношению к ней, всё-таки же человеку?
Едва ли, едва ли… Едва ли и существует такая обязанность. Законы общежития, нравственности и вообще всевозможные законы, это – скорее всего искусственные логические построения, прекрасно доказывающие хорошие чувства и намерения их авторов – не больше.
– Ефим! – позвал Павел Андреевич. – Ну, как она?
– Уснула, Павел Андреевич! – умилённо сообщил Ефим.
– Уснула?! Гм!.. Как же теперь?
– До утра уж, что буде. Утром я её и справлю. Что ж она? Спит, не мешает.
Всё щебетала. Тридцать пять копеек, говорит… Видно, тридцать пять копеек для неё сто рублей. Умильная девочка! Тридцать пять копеек кто-то, вишь, набрал.