Глеб Успенский - Скучающая публика
— А мы-то? — сказал сосед тем же беспристрастным тоном своего осипшего голоса. — С-слопаем! Это мы всё счавкаем, сделай милость!.. В-ссё!..
— Знаю! Знаю я это и без числа сам видел. В этом-то и состоит чрезвычайное огорчение… И верите ли, какой был случай на моих глазах? Один обер-кондуктор, мало того, что от жены у него трое ребят, еще монашенку совратил (тоже пошла в монастырь из бедности), в своей квартире поселил и от нее двое уж, а в последствии времени нянька к нему поступила, так и тое!
— Да чего ты? Я тебе скажу, в Воронежской губернии купцы Белокуровы купили имение, так праздновали новоселье, и один наш был там, захватили его в Москве, так рассказывал: "Загон, говорит, против дому сделали. Против-то дому роща, так обнесли вишь ее столбами, по столбам канат вытянули да со всей округи баб и девок созвали и загнали в загон-то, перепоили, да, как стемнело, и пошли забавляться… Как волки, вломятся туда, в загон-то, подхватят что по вкусу и продолжают". Вот как бывает! А это что! Обер-кондуктор! Тут чисто как волчья стая. И никто не пикнет, потому "платим"!.. Поди-ка, откажись от щеколадной бумажки-то!.. Отказываться! Сами идут.
— Я про то и ужасаюсь, что сами, сами… Куда им деваться? Да что? Когда это обер-то кондуктор, как я вам рассказывал, няньку-то молоденькую вовлек, так та сначала было жаловаться хотела. Так что ж вы думаете? Сама жена и монашенка-то стали ее усовещивать, стали уговаривать, что, мол, "живи с ним, молчи, а то от места откажут". И сам-то он этим же действует: "Только, говорит, пикнешь, сейчас откажут; все подохнете голодом, со всем вашим племенем нарожденным". Молчат, живут, родят, друг дружку уговаривают… Вот вы чему подивитесь… Однакоже узнало начальство, и теперь, я слышал, точно что отрешили от должности, так что теперь извольте сосчитать, сколько народу должно по миру пойти?
— Да мы еще прибавим этакого же племени!
— Глядевши только на это, и то содрогаешься: куда это девать? Ведь, наконец, отвечать надо перед богом за человеческую жизнь. Но, с другой стороны, если взглянуть с такой точки зрения, чтобы начальство оставило этого самого обер-кондуктора на своем месте, так ведь сколько бы он еще ихней сестры перекалечил? Человек, прямо сказать, зверь, первый плут по всей линии… Деньжонки у него водились, потому что, откровенно сказать, даже на паре брался провезти сколько угодно — и народу и товару — и никакое начальство сыскать не может… Весь поезд обыщи — ничего не найдешь, а он везет двадцать человек… Деньжонки у него завсегда водились. Так сколько бы, говорю, напортил и народил?
— Что ж? Ничего! Сколько угодно! Пока бог грехам терпит, да ежели, паче чаяния, еще годов восемь-девять в острог нашего брата не пригласят, ничего! Вали, слопаем, сколько ни народи!
— В этом-то и заключается горе; и, главное, все это явственно, как на ладони, — вот перед самыми глазами, — и что ж? Которые вот, как вы говорите, женщины или девицы не слопаны, даже нисколько не страшатся! Как поезд подходит, полна платформа женского сословия; гуляют, пока есть во что одеться да есть что жевать. Мужицкого труда не знают, мастерством много не наживешь, да и много уж очень народу: пять девиц-швей на одно платье, гуляют себе, дожидаются, не подвернется ли жених, а не жених, так вот такой же обер, а не обер, так и так кто-нибудь, кто болтать мастер да посулы сулить. "Ведь вы же видите, Авдотья Петровна, говорю, бедствие: с одной то-то вышло, с другой то-то, с этой еще хуже, а сами стремитесь расплождать голодных? Не лучше ли вам выйти за мужика? По крайности при доме". — "Вот, стану я с мужиком жить!" Вот ихний рассудок!
— Да ведь тоже, поди-ка, поживи с мужиком-то, попробуй-ка его оглоблевой науки!
— И это знаю, знаю я! Но ведь лучше же трудом жить, чем так, невесть на что рассчитывать. Ну, пироги пеки, продавай, экзамент выдержи, учи, получай там что-нибудь! А то ведь в сиделки даже в больницу, на жалованье, и то с большим затруднением идут: все неведомо на что рассчитывают. "В депо еще, говорят, двое холостых остаются". — "Но позвольте, говорю, вам заметить, Марья Ивановна, что, во-первых, в депо Андреянов ни во веки веков не женится, а во-вторых, что у него сломана при столкновении нога; что ж касается Капустина, то потрудитесь счесть, сколько на него одного приходится девиц вашего положения? А ведь все только и думают, что "в депо еще двое остались". Позвольте, говорю, вам заметить, что в отношении этого дела и телеграфистам, и стрелочникам, и обер-кондукторам, и в депо, и в подвижном составе — везде, наконец, должны обозначиться предел, мера и граница". — "А может, какие другие должности произведут?" И хотя бы малейшая плачевность! Даже о себе нет никакого серьезного попечения, не то что о других. Случись с кем грех — сейчас осудят, а подумать, что и самой может угрожать падение, ни во веки веков!.. Так вот извольте судить, возможно ли, предположим, хотя бы мне найтить себе подругу или какое-нибудь осмысленное существо, хотя приблизительно? Откровенно скажу, много их ко мне стремилось… Все ж таки у меня место, жалованьишко какое ни на есть, да и, молва про меня не худая; напротив, все довольны, потому что я исполняю свое дело благородно и сурьезно. Думают также они, что я, по примеру прочих, и мошенничаю, ворую в больнице и что, следовательно, у меня есть доходы, и в конце-концов, конечно, главное то, что я не женат. По этому случаю много я их вижу. "Михал Михалыч! У меня болит палец". — "Позвольте!" Осматриваю, ничего нет! Погляжу ей в глаза, а там все и обозначено. Говорю: "Во-первых, вам надо руки держать опрятнее, а во-вторых, заниматься каким-нибудь трудом, шить, или писать, или на огороде, тогда пальцы ваши будут здоровы. До свидания!" — "У вас никогда не добьешься ласкового обращения…" — "Что делать! я занят делами!" — "Какие вы грубые…" А иная придет (всё в больницу ходят, потому что я всегда занят) и затрещит опять все то же: "Михал Михалыч! У меня палец заболел…" — "Где именно?" — "На руке". — "Позвольте!" Только отвернешься за чем-нибудь, а она уж забыла, что и говорила-то; возвращаюсь: сняла чулок, показывает коленку. "Это что ж такое?" — "Я забыла…" А глазами все и сказывает. "Ну, сударыня, говорю, потрудитесь идти домой; вспомните, где именно у вас болит, тогда и приходите!" — "Да я и теперь помню". — "Где же и что?" — "Больше ничего, приходите к нам чай пить, а потом пойдемте гулять на озеро… Я вам что-то скажу!" — "Душевно благодарен, но у меня обязанности", то есть надевай, матушка, чулок и ступай куда тебе угодно, если не хочешь серьезно обдумать свое положение. То есть, ни малейшего абсолютного развития и чистокровный абсурд в голове! И ведь не то, чтобы притворялись или лгали, нет! все по чистой совести! Одна такая-то ведь как меня потрясла. Явилась также вот, уж не помню с чем-то, с пальцем или с чем другим, — то, се… вдова, трое ребят, молодая женщина… А мне что-то пригрустнулось, а может, и делов не было, только что думаю: "Зайду так, посидеть". Ведь одуреешь, молчавши-то! Зашел. Ну то, другое. Разговариваем. Я излагаю свои мысли, что, мол, женщина должна способствовать, а не препятствовать, побуждать, а не опровергать; говорю, что общественное благо выше узкого эгоизма, что женщина должна выйти из замкнутого узколобия и обращать внимание также и на общественную пользу. Развиваю свои мысли подробно. Слушает, кажется, слова не проронит, наконец, говорит: "Как вы, говорит, хорошо говорите, Михал Михалыч, что я даже все понимаю, а как говорят другие прочие служащие, то ничего нельзя понять, потому что одни глупости. Если бы мне опять выйтить замуж за такого человека хорошего, как вы, то я бы, говорит, не только что не стала препятствовать общественному благу и затруднять его поприще служения (ведь запомнила слова-то!), а даже бы, говорит, которые у меня от покойного мужа остались трое детей, то я и их готова искоренить со света, чтобы только предаться любимому существу!" Отпечатала мне она этакую-то прокламацию и сидит, сияет, думает: вот она мне в самый раз по мыслям попала, а я так — верите ли? — просто за нее-то со стыда сгорел! Не знал, как убраться домой, обалдел даже совершенно! Так вот как они понимают общественное благо!
— Не знаю! Не знаю этого! Чего не знаю, о том говорить не могу, — покашливая, пробормотал сосед.
— И этаких-то эпизодов в моей жизни — сметы нет! Посмотришь, обратишь внимание, а тебе в конце-концов, такую засветят ерунду, что только давай бог ноги. Ничего кроме мучения! В последний раз, я вам расскажу, так я был до такой степени изумлен, что даже место решился оставить; думаю: "уйду куда-нибудь подальше и отрекусь навсегда от сочувственных мыслей"… И еду вот теперь в Вятскую губернию, в самые дикие места… Познакомился я тоже, уж это, стало быть, после той вдовы, что я рассказывал, с другой вдовой. Тоже женщина молодая, и детей нет. По примеру прочих дам, пришла она в больницу, только не с пальцем и не с каким-нибудь притворством, а довольно сурьезно… "Просто, говорит, хотелось посоветоваться с вами: осталось у меня после мужа тысяча рублей, так вот мне бы и хотелось поговорить, как лучше сделать: торговлю ли какую открыть или пойтить в монастырь?" Объяснила она мне, что есть монастыри, где принимают с тысячей рублей на вечные времена: деньги отдай и живи до самой смерти. Говорит она это хорошо, честно, благородно. А у меня перевязка, времени нет. Приглашает зайтить, поговорить. Подумал, говорю: "Хорошо! вечером зайду!" Вечером действительно я пошел к ней, и — откровенно вам скажу — очень она мне понравилась: и в домишке у ней хорошо, чисто, тепло, и разговор простой. Думаю: попробую я ее несколько поразвить. Куда ей в монастырь или в лавку?.. В обоих случаях одно дармоедство и праздное существование. Нельзя ли, думаю, как-нибудь порасширить у нее интеллигентные точки зрения и кругозоры? Поговорил в этом смысле. Говорит: "Я и сама думаю, что будто не подходит мне ни в торговки, ни в монахини"… Закуску подала, водку; я, конечно, не пью, не люблю этого; попил чаю, ушел. Звала заходить, просила подумать. Подумал-подумал, вижу, что, кажется, почва будет благоприятна. Совесть мне указывает, что при таких условиях, я даже права не имею бросить человека, а должен содействовать. Надобно сказать, что я страсть как охоч до книг. Чугь мало-мальски свободный час, сейчас я за книгу, за журнал, газету… Все, что есть у нас на станции, у инженеров, в депо, у прочих служащих, — все это я постепенно перечитал. Задумавшись о вдове, прихожу к мысли — начать с чтения. Отобрал кой-где несколько экземпляров с тенденцией, понес, дал ей. Говорю: "Ваших вопросов, с которыми вы ко мне обращались, я еще не разрешил, а вот, говорю, пока что, не хотите ли от скуки заняться чтением?" — "Очень рада!" Даю ей роман и сурьезное сочинение. — Взяла. "Непременно все прочитаю!" Отлично. Захожу как-то. Говорит: "Роман прочитала, а эту книгу, сурьезную, не могла прочитать, ничего не поняла". И это мне понравилось: не врет. "Что же вам в романе особенно нравилось?" — "А нравилось про любовь, разговоры понравились, где короткими строчками написано, а где густо напечатано, так скучно!" И опять пришлись мне по вкусу и эти слова. Хорошо. Продолжаю разговор, говорю: "Напрасно вам такие именно места понравились". Начинаю разъяснять главную идею, говорю: это вот эгоизм, а это вот долг, происходит борьба и так далее. Затем объясняю, что на борьбу и надо обращать внимание, чтоб согласно убеждениям стоять либо за одно, либо за другое, и что вся эта любовная ерунда ничего не составляет… Ну, разъясняю все подробно; слушает. И раз пришел и два… Шпильгагена "Один в поле не воин" притащил, прозудил ей первую часть сам, объяснил. Дальше — больше, выходит, что уж перебираюсь я к ней на квартиру, жильцом; уж мне скучно без нее; есть уж мне с кем слово сказать, потолковать… Как чуть выдастся минутка — за книгу. "Понимаете ли, в чем дело?" — "Понимаю!" — "Не можете ли рассказать своими словами?" Ничего, кое-как да кое-как добирается. "Я, говорит, теперь стала серьезные места понимать, а там, где короткие строчки, то мне не любопытно". Постепенно, таким образом, начинаю я привыкать, думаю, что она прониклась моими воззрениями… Только раз получаю казенную бумагу: "Немедленно явиться в город к г. председателю губернской земской управы для личного объяснения". Что такое? Являюсь, не могу никак сообразить, а уж и в бумаге почуял я что-то неладное: что-то больно строго написана… Явился, жду. Выходит председатель, да как начал меня пушить справа налево. Свету не взвидел я. "Вы манкируете, злоупотребляете, роняете доверие и уважение к земству", И-и, боже мой! "Позвольте, говорю, ваше превосходительство, узнать, в чем я виновен?" — "А вот в чем!" — и показывает мне целую кучу жалоб от разных лиц: тогда-то приезжали от тифозного — не поехал; тогда-то требовали в деревню, где сибирская язва, — не поехал; тогда-то привозили сумасшедшую — не принял. Читаю, сам глазам не верю! Я-то? Да мог ли я в мыслях это допустить? Я полагаю в это дело сколько во мне есть совести, да чтобы я себе дозволил? Нет, это неправда! "Ну, чтоб вперед этого не было!" Воротился, рассказываю Анфисе Николаевне и вижу: покраснела она вся, сконфузилась и говорит: "Это я, Михал Михалыч, виновна; потому что я, говорит, вас люблю, жалею… Вы не как прочие… Как же мне вас не беречь?.. Тут приезжают, а вы только что отдыхать легли; ну я и говорю: "не принимают"… А то едут с тифозной горячкой, с язвой с какой-то… Мне вас жалко… Я говорю: "Пошли вы отсюда, бессовестные!" Уж вы меня простите… Этого и в романах не сказано, чтобы под сибирскую язву любезного человека подвергать!" Так меня ровно варом обдало от этих слов… И не врет, а что может быть хуже этих бессознательных выражений? Так с тех пор я и стал от нее сторониться… Так меня и стало от нее относить дальше и дальше… Думаю: "Оставлю я все эти планы, уеду в пустынное место, предамся долгу, а эта женская любовь не подходит ко мне… она мне вредит, совесть мою ослабляет, а как совесть моя погаснет, так что я буду? Только детей распространять? Нет, это не по мне…" Так постепенно и отстал… Получил недавно от нее письмо, пишет: "Теперь я все понимаю и завсегда буду вас будить после обеда, в полночь и за полночь!" Хотел отвечать… да не знаю… Нет у них умственного кругозора!.. Вот в чем вся суть. Доброта есть и все, а что по умственному развитию — одно узколобие! Так лучше это дело оставить и отдать себя на жертву обществу. Вот я как думаю!