В Ропшин - Конь вороной
- Лоб-то... Лоб-то перекрести, сукин сын.
Я видел, как быстро, быстро задвигались пальцы и зашевелились синие губы. И я скорее почувствовал, чем услышал:
- Господин... Господин полковник!..
Но Егоров угрюмо сказал:
- Даже помереть не умеешь. На что крестишься?.. Крестись на восход.
Федя накинул веревку. Подогнулись худые колени, и голова опустилась вниз. Повисло длинное, бессильное тело. Федя спрыгнул, дернул за ноги и закричал на улан:
- Чего не видели? Расходись!..
8 ноября
Поручик Вреде, гусар, провел всю войну на фронте, ходил на проволоку в конном строю, был ранен и заслужил Георгиевский крест. Коммунисты посадили его в тюрьму. Из тюрьмы он бежал. Он командует вторым эскадроном.
Каждый вечер он приходит ко мне, садится на турецкий диван и курит. Он совсем еще мальчик, белокурый, с розовыми щеками и детским пухом вместо усов.
- Юрий Николаевич, почему мы стоим в этой дыре?
- Приказано.
- А скоро пойдем вперед?
- Когда прикажут.
Он хмурит тонкие брови.
- Надоело.
- Идите один.
- Вы всегда надо мной смеетесь.
- Смеюсь? Бог с вами, Вреде... Если бы мне надоело, я бы ушел.
- Куда?
- В лес.
Скудеет день, загорелись первые звезды. За окном морозная ночь. Вреде ходит из угла в угол.
- Нас было три сестры и два брата и отец, генерал. Мать скончалась давно. Было у нас имение, усадьба под Ригой. Отца расстреляли, старший брат убит на Кавказе, а о сестрах я ничего не знаю. Имение разгромили, конечно... Ну, вот... Отца и брата я им простить не могу...
- У Назаренки тоже, наверное, есть брат.
- У Назаренки?.. Так ведь он коммунист.
- А вы белый?
- Да, белый. Я за Россию.
Я улыбаюсь:
- И за усадьбу?
- За усадьбу? Нет... Черт с нею, с усадьбой. Я не горюю: пусть разживаются мужики.
Федя вносит зажженную лампу. Погасли звезды в окне, запахло махоркой и керосином. Федя прикручивает фитиль и говорит, вытирая жирные пальцы о скатерть:
- И разживутся, и попользуются, господин поручик... Уж такой, стало быть, вороватый народ...
9 ноября
У Егорова сожгли дом и убили сына. У Вреде убили отца. У Феди убили мать. Я понимаю, за что они ненавидят. Но за что ненавижу я?
У меня нет дома и нет семьи. У меня нет утрат, потому что нет достояния. И я ко многому равнодушен. Мне все равно, кто именно ездит к Яру - пьяный великий князь или пьяный матрос с серьгой: ведь дело не в Яре. Мне все равно, кто именно "обогащается", то есть ворует, - царский чиновник или "сознательный коммунист": ведь не единым хлебом жив человек. Мне все равно, чья именно власть владеет страной, - Лубянки или Охранного отделения: ведь кто сеет плохо, плохо и жнет... Что изменилось? Изменились только слова. Разве для суеты поднимают меч?..
Но я ненавижу их. Враспояску, с папиросой в зубах, предали они Россию на фронте. В распояску, с папиросой в зубах, они оскверняют ее теперь. Оскверняют быт. Оскверняют язык. Оскверняют самое имя: русский. Они кичатся тем, что не помнят родства. Для них родина - предрассудок. Во имя своего копеечного благополучия они торгуют чужим наследием, - не их, а наших отцов. И эти твари хозяйничают в Москве...
Если вошь в твоей рубашке
Крикнет тебе, что ты блоха,
Выйди на улицу
И убей!
10 ноября
Москва... Москва - начало и конец моей жизни. Без Москвы, без ее кривых переулков, Христа Спасителя, Арбата и кремлевских ворот, без ее богатства, славы, унижения и нищеты нет родины, а значит, нет и меня. "Горят кресты на церквах, скрипят по снегу полозья. По утрам мороз, узоры на окнах, и у Страстного монастыря звонят к обедне. Я люблю Москву. Она мне родная".
Верю ли я в победу? В тылу тупоумие, взятки и воровство слепорожденные мыши. На фронте тупоумие, доблесть, разбой - не воины в белых одеждах, а двойники своих же врагов. Я боюсь, что настанет день, и мы, как стадо овец, метнемся обратно. Метнемся, потому что корыстно любим Москву.
11 ноября
Слава богу, мы выступаем. Из штаба армии получено приказание идти на Грабово и Бобруйск. Я велел отслужить молебен. Гололедица. Сеет дождь. Снег растаял на мостовой и смешался с желтым песком. Бурая грязь налипает на сапоги, липнет в руках кубанка. Священник вяло бормочет: "О мире всего мира и о спасении душ наших господу помолимся...", и Федя в мокрой шинели тянет вместо дьячка: "господи помилуй, господи помилуй, господи поми-луй"... Уланы крестятся. Многие стоят на коленях. Один Егоров остался дома. Он согрешит, если будет молиться с нами: мы "нехристи" и "еретики".
12 ноября
Входит Вреде. Он взволнован. Голос его дрожит:
- Юрий Николаевич, что же это такое? Я больше так не могу. Что мы, погромщики, в самом деле?.. Вы знаете, что случилось?
- Что?
- Жгун застрелил еврея.
- Из-за чего?
- Из-за денег.
Ротмистр Жгун храбрый и исполнительный офицер. Но он грабитель. Он не говорит "ограбил" или "украл", а говорит "покупил" шубу, "покупил" кольцо, "покупил" сапоги. Это же слово повторяют за ним и уланы. Пока не было крови, я закрывал поневоле глаза. Но сегодня дело другое. Я выхожу на крыльцо.
- По коням!
Федя подает мне Голубку. Я трогаю ее шагом к первому эскадрону. Впереди, на высоком, сером в яблоках, жеребце, ротмистр Жгун. Я узнаю высокого жеребца: он взят в бою у красного офицера.
- Ротмистр Жгун!
- Я.
У него добродушное, красное, с рыжими усами лицо. Ему лет 40. Он из вахмистров царской службы.
- Вы убили еврея?
- Так точно.
- За что?
- Да ведь жид, господин полковник...
- Я спрашиваю: за что?
Он побагровел, но не произносит ни слова. Я говорю трубачу:
- Трубач, за что ротмистр Жгун застрелил еврея?
Трубач потупился: боится начальства. Но я настаиваю:
- Я приказываю тебе. Отвечай.
- За часы, господин полковник.
- Вы слышали, ротмистр Жгун?
Он молчит. Он "ест" меня по-солдатски глазами... Тогда я говорю:
- Расстрелять.
Я поворачиваю Голубку. И я не вижу, но знаю, что Егоров и Федя уже стаскивают его с седла и ставят тут же, у поповского дома, к стене. Я жду. Я жду недолго. Трещат два выстрела. Я командую:
- Справа по три. За мной! Шагом... ма-арш!
13 ноября
Я помню: я познакомился с Ольгой случайно. Я шел по Петровскому парку. Был один из тех хромоногих дней, когда тревожит ненужная память и не смываются "печальные строки". Я встретил девушку. Она спросила дорогу. Мы долго шли рядом. Я молчал. Я молчал потому, что мне было жутко, - жутко моей сердечной тоски. А потом... Потом я наклонился к ней и взял ее руку. Но она посмотрела мне прямо в глаза так доверчиво и так ясно, что я смутился. И в смущении зародилась любовь.
14 ноября
Просека. Лесная дорога. Кругом густой и частый, дремучий бор. Не скрипнет ель, не дрогнет подгнивший сучок, не хрустнет, падая, ветка. Пофыркивают негромко кони, и гулко и ровно постукивают сотни копыт. Изредка Федя, закуривая, чиркает спичкой. Изредка я вполголоса говорю: "Под ноги налево... Под ноги направо", и взводные повторяют мою команду. Так мы идем с утра, 1-й уланский полк. Идем к Березине.
Расступились темно-зеленые ели, и потянулось проржавленное болото. Кое-где среди колючей травы еще алеет брусника. На болоте пасется стадо. Мычат коровы. Пастух в дырявом тулупе тупо смотрит нам вслед.
- Откуда?
- Из Бухчи.
- Есть в Бухче красные?
- А может, и есть...
- Много?
- А может, и много...
Он снял картуз и лениво скребет в затылке. Ему все равно - белые или красные, царь, или мы, или коммунисты. Для него все чужие, все незваные гости. Он родился в лесу, в лесу и умрет. Федя, шутя, замахивается нагайкой:
- Пошел вон, лесовик!..
15 ноября
В Бухче не было красных. Я приказал созвать сход. У церкви собралось человек пятьдесят мужиков, много баб и еще больше мальчишек. Я старался им объяснить, кто мы и во имя чего воюем. Они слушали внимательно, но угрюмо. Я чувствовал, что они мне не верят: в их глазах я был барин. И когда я заговорил о земле, меня сразу прервало несколько голосов:
- А почему у вас генералы?
- А почему с вами паны?
- А почему не платите за подводы?
Что мог я ответить? Да, в тылу у нас царские генералы. Да, помещики тянутся, как пиявки, за нами. Да, в армии идет воровство... Меня выручил из беды Егоров. Он протискался сквозь толпу, огромный, седобородый, похожий на раскольничьего попа, загремел, показывая корявый палец:
- Это что, огурец или палец? Палец... А я кто? Барин или мужик? Мужик... Так чего зубы-то заговаривать? Бери, ребята, винтовки! Бей их, бесов! Бей бесов окаянных, комиссаров и бар!.. Довольно поцарствовали над нами!.. Правильно ли я говорю?
- Перекрестись, что против панов.
Егоров снял кубанку и перекрестился на церковь.
- Бумагу написать можешь?
- Могу.
- А печатку приложить можешь?
- Могу.
Толпа зашумела. Особенно горячились бабы. Я не дождался конца и вернулся в халупу. А вечером Федя мне доложил, что деревня дает семь человек добровольцев. Доложив, он остановился в дверях.