Максим Горький - Савва Морозов
Другим тоном, веселее, с острым блеском в глазах, он добавил:
- Богатый русский - глупее, чем вообще богатый человек...
Потом, прихлебывая чай и нахмурясь, он пророчески продолжал:
- Наверное, будет так, что, когда у нас вспыхнет революция, она застанет всех неподготовленными к ней и примет характер анархии. А буржуазия не найдет в себе сил для сопротивления, и ее сметут, как мусор.
- Вы так думаете?
- Да, так. Не вижу основания думать иначе, я знаю свою среду.
- Вы считаете революцию неизбежной?
- Конечно! Только этим путем и достижима европеизация России, пробуждение ее сил. Необходимо всей стране перешагнуть из будничных драм к трагедии. Это нас сделает другими людями.
Спрыгнув с дивана, расхаживая из угла в угол тесной комнаты, сопровождая речь однообразным взмахом руки, он угрюмо, с болью, которую не мог или не хотел скрыть, говорил.
- Вы, наверное, сочтете это сентиментальным или неискренним - ваше дело! - но я люблю народ. Допустите, что я люблю его, как любят деньги...
Усмехаясь, отрицательно покачав головой, он вставил:
- Лично я - не люблю денег! Народ люблю, не так, как об этом пишете вы, литераторы, а простой, физиологической любовью, как иногда любят людей своей семьи: сестер, братьев. Талантлив наш народ, эта удивительная талантливость всегда выручала, выручает и выручит нас. Вижу, что он ленив, вымирает от пьянства, сифилиса, а главным образом оттого, что ему нечего делать на своей богатой земле, - его не учили и не учат работать. А талантлив он - изумительно! Я знаю кое-что. Очень мало нужно русскому для того, чтоб он поумнел.
Он интересно рассказал несколько фактов анекдотически быстрого развития сознания среди молодых рабочих своей фабрики, - а я вспомнил, что у него есть несколько стипендиатов рабочих, двое учились за границей.
Верным признаком его искренности было то, что он рассказывал, не пытаясь убеждать. Русская искренность - это беседа с самим собою в присутствии другого; иногда - беспощадно откровенная беседа о себе и о своем, чаще - хитроумный диспут прокурора с адвокатом, объединенных в одном лице, причем защитник - всегда оказывается умнее обвинителя. Не думаю, чтоб так обнаженно могли говорить люди иных стран. И не очень восхищаюсь этим подобием объективизма - в таком объективизме чувствуется отсутствие уважения человека к самому себе.
Но в словах Саввы Морозова не прикрыто ничем взвизгивала та жгучая боль предчувствия неизбежной катастрофы, которую резко ощущали почти все честные люди накануне кровавых событий японской войны и 905-го года. Эта боль и тревога были знакомы мне; естественно, что они возбуждали у меня симпатию к Морозову.
Но все-таки я ждал, когда он спросит: "Вы удивляетесь, что я рассуждаю так революционно?"
Он не спросил.
- Легко в России богатеть, а жить - трудно! - тихо сказал он, глядя в окно на мятеж снежной бури. И снова заговорил о революции: только она может освободить личность из тяжелой позиции между властью и народом, между капиталом и трудом.
Между прочим, сказал:
- Я не Дон-Кихот и, конечно, не способен заниматься пропагандой социализма у себя на фабрике, но я понимаю, что только социалистически организованный рабочий может противостоять анархизму крестьянства...
Просидев до полуночи, он на другой день уехал, но с той моры каждый раз, бывая в Москве, я встречался с ним, и скоро мы стали друзьями, даже на "ты".
Внешний вид его дома на Спиридоновке напоминал мне с.кучный и огромный мавзолей, зачем-то построенный не на кладбище, а в улице. Дверь отворял большой усатый человек в костюме черкеса, с кинжалом у пояса; он казался совершенно лишним или случайным среди тяжелой московской роскоши и обширного вестибюля.
Прямо из вестибюля в кабинет хозяина вела лестница с перилами по рисунку, кажется, Врубеля, - вереница женщин в широких белых одеждах, танцуя, легко взлетала вверх. В кабинете Саввы - все скромно и просто, только на книжном шкафе стояла бронзовая голова Ивана Грозного, работа Антокольского. За кабинетом - спальня; обе комнаты своей неуютностью вызывали впечатление жилища холостяка.
А внизу - гостиная чудесно расписана Врубелем, холодный и пустынный зал с колоннами розоватого мрамора, огромная столовая, с буфетом, мрачным, как модель крематориума, и во всех комнатах - множество богатых вещей разнообразного характера и одинакового назначения: мешать человеку свободно двигаться.
В спальне хозяйки - устрашающее количество севрского фарфора: фарфором украшена широкая кровать, из фарфора рамы зеркал, фарфоровые вазы и фигурки на туалетном столе и по стенам, на кронштейнах. Это немножко напоминало магазин посуды. Владелица обширного собрания легко бьющихся предметов, m-me Морозова, кажется, бывшая шпульница на фабрике Викулы Морозова, с напряжением, которое ей не всегда удавалось скрыть, играла роль элегантной дамы и покровительницы искусств. Она писала своим поклонникам и людям, которые ей, видимо, нравились, письма на голубоватой бумаге, рассказывая, что во сне она видит красные цветы, - в ту пору многие дамы говорили о красных цветах, их развел кто-то из поэтов, кажется - Бальмонт; под цветами подразумевалось нечто совершенно иное. В гостиной хозяйки висела васнецовская "Птица-Гамаюн", превосходные вышивки Поленовой-Якунчиковой, и все было "как в лучших домах".
Савва Морозов не любил бывать внизу. Я не однажды замечал, что он смотрит на пеструю роскошь комнат, иронически прищурив умные свои глаза. А порою казалось, что он ходит по жилищу своему как во сне, и это - не очень приятный сон. Личные его потребности были весьма скромны, можно даже сказать, что по отношению к себе он был скуп, дома ходил в стоптанных туфлях, на улице я видел его в заплатанных ботинках.
Он внимательно следил за литературой и не смотрел на книгу как на источник тем для "умного разговора". Его суждения о литературе не отличались оригинальностью, но в них всегда было что-то верное. По поводу "Скучной истории" А.П.Чехова он спрашивал:
- Почему для русского ученого характерно настроение Бутлерова или Вагнера, а не Сеченова, Менделеева, Мечникова?
Находил, что в "Мужиках" автор недостаточно объективен:
- Несправедливо писать о подгородних мужиках как о типичных русских крестьянах. Мне кажется, что и Чехов пишет о мужиках, подчиняясь Бальзаку.
Он вообще не любил А.П.Чехова.
- Пишет он брюзгливо, старчески, от его рассказов садится в мозг пыль и плесень.
И упрямо доказывал, что пьесы Чехова надо играть как комедии, а не как лирические драмы.
Прочитав "Антоновские яблоки" Бунина, он один из первых оценил крепкий талант автора, с восторгом говоря:
- Этот будет классиком! Он сильнее всех вас, знаниевцев...
В ту пору он увлекался Художественным театром, был одним из директоров его, но говорил:
- Ясно, что этот театр сыграет решающую роль в развитии сценического искусства, он уже делает это. Но вот странность: у нас лучший в мире балет и самые скверные школы. У нас легко найти денег на театр, а наука - в загоне.
Он восторженно рассказывал о молодом физике П.Лебедеве, примирившем своими опытами со светом спор Максуэля и Кельвина.
- Вероятно, он будет такой же силой в нашей науке, каковы Менделеев и физиолог Павлов...
Лебедев, принужденный уйти из университета по мотивам "неблагонадежности" политической, скоро погиб, работая в тяжелых условиях, где-то в подвале.
Не знаю, были ли у Морозова друзья из людей его круга, - я его встречал только в компании студентов, серьезно занимавшихся наукой или вопросами революционного движения. Но раза два, три, наблюдая его среди купечества, я видел, что он относится к людям неприязненно, иронически, говорит с ними командующим тоном, а они, видимо, тоже не очень любили его и как будто немножко побаивались. Но слушали - внимательно.
Он как-то очень быстро и легко втянулся в дела помощи социал-демократической партии и начал давать деньги на издание "Искры".
Кто-то писал в газетах, что Савва Морозов "тратил на революцию миллионы", - разумеется, это преувеличено до размеров верблюда. Миллионов лично у Саввы не было, его годовой доход - по его словам - не достигал ста тысяч. Он давал на издание "Искры", кажется, двадцать четыре тысячи в год. Вообще же он был щедр, много давал денег политическому "Красному Кресту", на устройство побегов из ссылки, на литературу для местных организаций и в помощь разным лицам, причастным к партийной работе социал-демократов большевиков.
Не избегал он и личного риска. Помню, - московская полиция выследила Баумана, он был, кажется, нелегальный; шпионы ходили за ним по пятам, измученный травлей человек терял силы, уже дважды ему пришлось ночевать на улице. Наконец решено было спрятать его у Морозова.
И вот, дня через два, идя по Садовой, я вижу: в легких санках, запряженных рысаком, мчится Савва, ловко правя лошадью, а рядом с ним, закутанный в шубу, - Бауман. Вечером я сказал Морозову: