Прасковья Анненкова - Воспоминания
Et prame, et canonniere,
Tambour, il bat, il fuit partir
A l'heure qu'on nous appelle.
Adieu, nos chers petits pigeons,
Cantine el cantiniere,
Nous reviendrons dans nos cantons.
Oui! dam! apres la guerre [2] .
Остальные куплеты я не помню. Отец заставлял меня беспрестанно напевать этот марш.
Что я любила еще – это слушать его рассказы про чью-нибудь храбрость. Меня очень занимала история Латур-д'Оверня и его сердца, которое сохранилось в полку, получившем название от своего храброго солдата. Сердце находилось в урне, и всякий вечер, когда делали оклик солдатам, первый гренадер выходил с урною в руках и, поднимая ее вверх, отзывался: «Здесь!», потом, опуская, прибавлял: «Погиб на поле чести!»
К нам часто ходил из этого полка батальонный командир Камброн. Мы его очень любили за то, что он позволял делать с собою, что хотелось. Часто, поваливши его на пол, мы лазали по нему без всякой церемонии. Я помню Камброна, как он, отправляясь в поход, проходил со своим батальоном мимо балкона, на котором мы стояли с отцом, и кричал ему, делая саблей знак прощания: «Не надо, чтобы это заставило булькать твою кровь!» Тогда была мода между военными говорить таким языком (Камброн был брат того Камброна, который в Ватерлооскую битву прокричал: «Гвардия умирает, но не сдается!» Впрочем, не один Камброн баловал нас, все офицеры были чрезвычайно ласковы, беспрестанно приносили нам букеты цветов, лучшие фрукты и задаривали игрушками. Только одного из них не любили мы – это капитана Creve-Oeil. У него был негр, с которым он иногда дурно обходился. Однажды бедный Мушет – так звали негра – заснул. Капитан, чтобы разбудить его, зажег сверток бумаги и поднес ему под нос. Такое обращение привело нас в величайшее негодование. Мы с сестрою бросились на безжалостного капитана и грозили, что выколем ему глаз, если он не оставит бедного Мушета. «Creve-Oeil, nous te creverons un oeil!» [3] – кричали мы ему и отстояли своего любимца негра.
Я уже сказала, что отец мой был казначеем во флоте. Каждое первое число к нему приносили несколько ящиков, наполненных мешками с золотом и серебром. На каждом мешке была означена сумма денег, заключавшихся в нем. Надо было все поверять, и этот труд лежал на моей матери. Однажды, проверяя мешки, она нашла один с золотом между теми, которые были с серебром. Он был наполнен франками вместо су, ошибка была огромная. Отец мой, узнавши об этом, тотчас же отправился с мешком к Бутро, главному казначею. Бутро, увидя мешок и думая, что ошибка в свою пользу, сказал отцу, не дожидаясь объяснений, что не он виноват, коль скоро деньги были уже приняты отцом. Отец был ужасно вспыльчив и нетерпелив. «Подлый дурак, ты обманываешь их на свою же голову!» – отвечал он ему, оставляя мешок. Такие ошибки случались нередко. Раз отец был обсчитан на 800 франков, но Бутро отказался возвратить ему деньги. Когда отцу случилось потом найти данный лишний мешок, он опять отнес его к Бутро и, бросивши на пол, повернулся к нему спиною, не сказавши ни слова. Когда жалование раздавалось, меня заставляли помогать отсчитывать деньги, и я ставила тоже столбики из золотой и серебряной монеты на бюро отца. Медная и мелкая монета раздавалась на вес. Для этого были устроены особенные весы, монета высыпалась на пол, ее сгребали и клали, как теперь помню, на весы лопатами.
Отец мой был всеми очень уважаем и любим за свой прямой и благородный характер, но особенно он был известен своею честностью, бескорыстием и был отлично аттестован адмиралом Камбизом (и Брюиксом). При раздаче крестов Почетного легиона, Наполеон, читая аттестат отца, спросил его: «Вы холосты?» – «Нет, ваше величество, у меня четверо детей». – «Тем более это вам делает честь!» – сказал Наполеон и подал ему крест. Когда войска выступили в поход, место, занимаемое отцом, было упразднено. Ему обещали другое, при Иосифе Бонапарте, короле неаполитанском, но отец сильно захворал, и место было отдано другому. Мы жили тогда в Переи – одно из предместий Коронси.
Болезнь, которой подвергся отец, была эпидемическая, кажется, тиф. Не только он слег в постель, но и мать, и маленький брат мой, и все люди, так что во всем доме не оставалось ни одного человека на ногах, кроме старого матроса и меня. Сестра моя была тогда в Нанси, в семействе Гюго, куда увезли ее из Булони. Отец мой был очень дружен с четырьмя братьями Гюго, отцом и дядями поэта. Все они служили в Булоньском лагере. Наполеон, узнав о болезни отца, прислал своего доктора Лоре. Застав всех в постелях, Лоре с удивлением спросил, кто ходит за больными, и еще больше удивился, когда узнал, что сиделкой была я, семилетняя девочка. Удивительно, в самом деле, как я сохранилась от эпидемии, особенно ухаживая за больными, как я делала, не отходя от них ни днем ни ночью. Я всем давала лекарство и приготовляла тоже тизану [4] с помощью старого матроса, который приносил мне дрова и разводил огонь. Лоре, после сделанного им визита, прислал от себя доктора и двух сиделок. Отец мой выздоровел прежде матери и поехал в Лотарингию, взявши меня с собою, потом уже приехала и мать с братом.
Вскоре отец получил место при Иосифе Бонапарте, которого Наполеону вздумалось пересадить на испанский престол. Иосиф находился тогда со всем двором своим в Бургосе. Отец отправился туда, получивши две тысячи франков на дорогу. Мать осталась на время с нами в Шампиньи. Только мы в это время жили уже не в том замке, где я родилась. В Шампиньи был еще другой замок под горой, из которого Наполеон сделал прекрасный артиллерийский парк, где главным доктором был отец моей матери. У него-то и оставались мы. Начальником парка был m-r Кастенг – негр, женатый на m-lle де-Богарнэ.
Странным покажется, каким образом m-lle де-Богарнэ была замужем за негром. Но во время революции, в это страшное время смешения всех и всего, все было возможно. М-llе де-Богарнэ должна была погибнуть во время нантских утоплений. В то время как ее уже связанную с кем-то готовились бросить в воду, Кастенг заявил желание жениться на ней. Разбирать было некогда, и m-lle де-Богарнэ приняла руку и сердце великодушного негра. Наполеону не могло нравиться такое родство, а отвергнуть его было невозможно. Чтобы помирить одно с другим, Кастенга держали в Шампиньи, где он был скрыт от всех глаз, а между тем занимал приличное место и получал большое содержание. (Наполеон назначил его начальником парка, – об этой личности нигде не говорится.) Мать моя была довольно близка с m-me Кастенг. Я хорошо помню как ее, так и ее мужа. У них был сын, который, несмотря на то, что не был так черен, как отец, был гораздо безобразнее его. Это ему, однако, не помешало жениться на хорошенькой девушке, m-lle де-Блэй. Они имели человек пять детей, одни были мулаты, другие – совершенно белые.
В Шампиньинском парке было 4500 человек одних рабочих. Мы должны были оставаться тут до приезда отца в Мадрид, куда мать собиралась за ним ехать. Нас с сестрой она хотела поместить в пансион в Нанси, а после в Шампиньи. Мы ходили в школу, которая была учреждена монахинями. Они сами занимались с нами и имели обычай тем, кто хорошо вел себя в продолжение недели, раздавать серебряные медали с изображением Божьей Матери и надписью: «За хорошее поведение». Сестра моя получала медаль каждую субботу, я – никогда, потому что была воплощенная шалость и всегда болтала без умолку, а святые сестры любили, чтоб мы держали себя тихо и скромно. Мать часто упрекала меня за то, что я не умела заслужить медали. Мне страшно хотелось ее утешить, но сдержать свою буйную натуру я не была в состоянии, особенно помолчать было выше сил моих, и я решилась на хитрость. Выходя из школы, я сорвала медаль с сестры, прежде чем она успела оглянуться, и бросилась бежать домой. Мать очень удивилась, увидя на мне медаль, поздравила меня и утешила сестру, которая шла за мною вся в слезах. Мать вообразила, что ее другая дочь плачет о том, что, привыкши получать медаль каждую субботу, возвращалась теперь без нее. Но вслед за нами явилась монахиня и объяснила, в чем дело. Тогда меня наказали. Странное дело: мать моя была чрезвычайно строга, я ее страх боялась, но это нисколько не мешало мне делать разные шалости, на которые я была чрезвычайно изобретательна. Между прочим, я была очень дружна со всеми крестьянскими девочками. Всего больше я любила меняться с кем-нибудь из них платьями, часто надевала их костюм и находила, что он удобнее и красивее моего.
Когда отец оставил нас, мне было восемь лет. Я горько и неутешно плакала, расставаясь с ним, как будто предчувствовала, что не увижу его больше. Никогда не забуду, какое это было грустное прощание для всех нас. Сам он был страшно печален в день отъезда. Из Байонна он писал матери: «Сегодня я вступаю на территорию Испании. Я предчувствую, что больше не увижу моей родины. Я не знаю почему, но слова того человека, о котором я говорил тебе, постоянно приходят мне на память». Когда отца выпустили из Безансонской крепости, он хотел видеть Моро и для этого поехал в Париж. Дорогой в одной из гостиниц он встретился с человеком, который произвел на него странное впечатление. То был немой. Долго он всматривался в отца, наконец спросил, написав на столе, не желает ли он узнать будущее. Отец не верил в предсказания, но из любопытства просил таинственного незнакомца сказать ему что-нибудь. Тот написал: «Вы скоро женитесь, у вас будет много детей, и об одном из них будут много говорить. Вы умрете не своей смертью, но в чужой стране». Вот эти-то последние слова и тревожили отца моего. Из Бургоса он писал, что был прекрасно принят королем Иосифом, и казался очень доволен своим местом, которое должно было принести 30 тысяч франков содержания. Письмо это из Бургоса было последнее. Вскоре двор Иосифа отправился в Мадрид. Не знаю почему, отец мой хотел непременно ехать верхом и купил для этого лошадь. Братья Гюго, которые перешли вместе с ним к Иосифу, неотступно уговаривали его не отставать от свиты короля и сесть лучше в одну из карет.