Михаил Шолохов - Семейный человек
Прихожу я в ту хату, где содержали Ивана под арестом, говорю страже:
- Давайте арестованного, я его погоню в штаб.
- Бери,- говорят,- нам не жалко!..
Накинул Иван шинель внапашку, а шапку покрутил, покрутил в руках и кинул на лавку. Вышли мы с ним за деревню на бугор, он молчит, и я молчу. Поглядываю назад, хочу приметить, не следят ли нас. Только дошли мы до полпутя, часовенку минули, а позаду никого не видно. Тут Иван обернулся ко мне и говорит жалостно так:
- Батя, все одно в штабе меня убьют, на смерть ты меня гонишь! Неужто совесть твоя досель спит?
- Нет,- говорю,- Ваня, не спит совесть!
- А не жалко тебе меня?
- Жалко, сынок, сердце тоскует смертно...
- А коли жалко - пусти меня... Не нажился я на белом свете!
Упал посередь дороги и в землю мне поклонился до трех раз. Я ему и говорю на это:
- Дойдем до Яров, сынок, ты беги, а я для видимости вслед тебе стрельну раза два...
И вот поди ж ты, малюсеньким был - и то слова ласкового, бывало, не добьешься, а тут кинулся ко мне и руки целует... Прошли мы с ним версты две, он молчпт, и я молчу. Подошли к ярам, он приостановился.
- Ну, батя, давай попрощаемся! Доведется живым остаться, до смерти буду тебя покоить, слова ты от меня грубого не услышишь...
Обнимает он меня, а у меня сердце кровью обливается.
- Беги, сынок! - говорю ему.
Побег он к ярам, все оглядается и рукой мне махает.
Отпустил я его сажен на двадцать, потом винтовку снял, стал на колено, чтоб рука не дрогнула, и вдарил в него... в зад...
Микишара долго доставал кисет, долго высекал кресалом огня, закуривал, плямкая губами. В пригоршне рдел трут, на лице паромщика двигались скулы, а изпод напухших век косые глаза глядели жестко и нераскаянно.
- Ну вот... Подсигнул он вверх, сгоряча пробег сажен восемь, руками за живот хватается, ко мне обернулся:
- Батя, за что?! - и упал, ногами задрыгал.
Бегу к нему, нагнулся, а он глаза под лоб закатил, и на губах пузырями кровь. Я думал - помирает, но он сразу привстал и говорит, а сам руку мою рукой лапает:
- Батя, у меня ить дите и жена...
Голову уронил набок, опять упал. Пальцамп зажимает ранку, но где же там... Кровь-то так скрозь пальцев и хлобыщет... Закряхтел, лег на спину, строго на меня глядит, а язык уж костенеет... Хочет что-то сказать, а сам все: "Батя... ба... ба... тя..." Слеза у меня пошла из глаз, и стал я ему говорить:
- Прими ты, Ванюшка, за меня мученский венец. У тебя - жена с дитем, а у меня их семеро по лавкам. Ежели б пустил я тебя - меня б убили казаки, дети по миру пошли бы христарадничать...
Немножко он полежал и помер, а руку мою в руке держит... Снял я с него шинель и ботинки, накрыл ему лицо утиркой и пошел назад в деревню...
Вот ты и рассуди нас, добрый человек! Я за детей за этих сколько горя перенес, седой волос всего обметал. Кусок им зарабатываю, ни днем, ни ночью спокою не вижу, а они... к примеру, хоть бы Наташка, дочь-то, и говорит: "Гребостно с вами, батя, за одним столом исть".
Как мне возможно это теперича переносить?
Свесив голову, глядит на меня паромщик Микишара тяжким, стоячим взглядом; за спиной его кучерявится мутный рассвет. На правом берегу, в черной копне кудлатых тополей, утиное кряканье переплетается с простуженным и сонным криком:
- Ми-ки-ша-ра-а! Шо-о-орт!.. Па-ром го-ни-и-и...
1925